— Возможно. Но им также известно, что в Южном Бронксе вооружены очень многие.
— Вроде неплохо придумано, — согласился Остен и посмотрел в глаза Домострою: — Ответишь на один вопрос, прежде чем я уйду?
— Что тебя интересует?
— Ты в этом замешан? Ты помогал Андреа и Меркурио отыскать Годдара?
— Только Андреа, — сказал Домострой. — Она мне сказала, что хочет с тобой познакомиться.
— А письма?
— Их написал я.
— Ты?
— Да. Все. Кроме цитат из писем Шопена, — наконец улыбнулся Домострой.
Остен окинул его долгим взглядом.
— Тогда… — явно взволнованный, он запнулся, — ты понял меня и мою музыке лучше, чем кто-либо на свете.
— Возможно, есть и другие, кто понимает тебя не хуже. Только подумай, сколько откровений ты мог пропустить, не имея времени читать все письма от поклонников. Кстати, как ты вообще догадался, что я имею отношение к этому делу? В письмах все следы вели к Андреа. Не было ничего — и никого, кроме Андреа, — способного указать на меня.
— Все именно так. Кроме одного. Фотографии, — ответил Остен.
— Фотографии? Но на них была только Андреа. Ни малейшего моего следа ни на одной из них!
— Был один. Необычный угол съемки на одном из снимков.
— Какой еще угол?
— Ты когда-то снимал Валю Ставрову под тем же углом — снизу, почти от пола, чтобы ухватить ее бедра, как я понимаю. Я видел эту фотографию Вали — в спальне моего отца. Я даже подумал, что ты умышленно повторил этот необычный угол с целью вывести меня на тебя, если я не смогу отыскать Андреа!
— Вовсе нет. Мне даже в голову не пришло, что угол чем-то необычен! Но Валя! Это невероятно.
— Не более чем все остальное, — возразил Остен. Он поднял разбитый магнитофон и аккуратно уложил его в «дипломат» Андреа. — Ты уверен, что я не понадоблюсь тебе для объяснений с полицией?
— Абсолютно, — заверил его Домострой. — В любом случае, нельзя говорить всю правду, чтобы не всплыло, что ты Годдар.
Остен поднял на него глаза:
— Ты что, никому не собираешься рассказывать обо мне?
— Зачем? То, что я о тебе знаю, не сделает более привлекательным ни меня самого, ни мою музыку.
— Спасибо. Отец говорит, что в последние месяцы продажи «Этюда» существенно возросли. И, несмотря на все эти былые фальшивые разоблачения, твои записи остаются гордостью серии 'Современные классики'!
— Хорошо. Жаль только, что музыку я больше не пишу. А где ты будешь дальше работать?
Остен подобрал с пола свою куртку и 'дипломат'.
— В 'Новой Атлантиде'. Во Дворце звуков.
— Фрэнсиса Бэкона? Я тоже жил там когда-то, — рассмеялся Домострой.
— А как ты? Что будешь делать ты? — спросил Остен.
Домострой встал.
— Просто останусь здесь и буду ждать Донну.
— Надеюсь, что она победит в Варшаве. Передай, что я желаю ей удачи.
Он вышел из зала. Только услышав звук отъезжающей машины и подождав, пока Остен не окажется на безопасном расстоянии, Домострой поднял трубку и позвонил в полицию.
В 'Олд Глори' не было телевизора, а Домострою хотелось увидеть Донну в ночном ток-шоу, где было запланировано ее участие, поэтому он отправился к Кройцеру, хотя в этот вечер не работал. Несмотря на то, что причины перестрелки, в результате которой погибли Чик Меркурио, Андреа Гуинплейн и два члена банды 'Рожденных свободными', сомнения не вызывали — 'КРОВАВОЕ ГОРЕ В 'ОЛД ГЛОРИ', по выражению одной из газет, — полицейское расследование продолжалось, и фотографии Домостроя то и дело появлялись в газетах, поэтому он нацепил темные очки, шляпу и накладные усы, дабы избежать внимания репортеров, уже несколько дней охотившихся за ним ради подробностей об убийстве.
Думая о Годдаре — зная теперь, кто он такой, — Домострой представлял его себе совершенным затворником в повседневной жизни, хотя через музыку свою общающимся с миллионами. У него, наверное, как и у Домостроя, есть несколько знакомых, а друзей еще меньше. Хотя, перестань он прятаться от публики, Джимми Остен мог получить от жизни все, что хотел, продолжая при этом творить в одиночестве. С другой стороны, сам Домострой, из-за своей былой исполнительской и композиторской известности, никогда не отделял свою жизнь от искусства; и, поскольку писать он перестал, жизнь осталась его единственным творчеством — бесцельным, словно путь стального шарика в пинболе. Для Годдара, без сомнения, успех его музыки всегда будет источником радости и уверенности в себе. Домострою, лишившемуся желания писать, только и остается, что утешаться случайными успехами в постели, то есть, в сущности, самоутверждаться, как некогда он это делал, сочиняя музыку.
С душевной мукой вспоминал Домострой то время, когда круглые сутки его преследовали репортеры, высшие администраторы музыкальных компаний, телевизионные и кинопродюсеры и поклонники. Что, если бы он, подобно Годдару, решил тогда или еще раньше избегать всякой публичности и жить анахоретом или под чужой личиной? Пошел бы он на это ради спасения творческого дара или хотя бы ради самого себя, дабы утихомирить врагов и клеветников и укрыться от дурной славы, раздуваемой публичными скандалами? Впрочем, все это не более чем досужие домыслы. Йейтс прекрасно сознавал, что представления художника о собственной жизни неотделимы от его творчества, когда писал:
Скажи, каштан, раскидистый, цветущий.
Ты лист, свеча иль ствол?
О, этот стан, танцующий, зовущий,
Что скажет танец о тебе, танцор?
Домострой пытался представить, как он распорядился бы жизнью на месте Годдара. Удалился бы в глухое безопасное поместье на берегу моря или искал бы убежища в далекой стране? Или остался бы, из-за порочного своего упрямства, в 'Олд Глори'? Стал бы от скуки или из потребности быть хоть кем-нибудь услышанным выступать на публике, хотя бы даже в тех самых закусочных с пинболом, где вынужден играть сейчас?
Чем больше Домострой представлял себя на месте Годдара, тем более убеждался, что жил бы точно так же, как жил всегда, то есть во всем уступая своему естеству. Ибо жить вопреки естественным побуждениям означает уподобиться потоку, текущему вверх, — он зальет собственный исток.
Согласно Карлхайнцу Штокхаузену, чьи электронные композиции столь явно повлияли на Годдара, музыкальное событие не является ни следствием чего-то ему предшествовавшего, ни причиной чего-то последующего; оно есть вечность, достижимая в любой момент, а не только в конце времен.
Нравится это тебе или нет, но разве нельзя то же самое сказать о человеческой жизни, подумал Домострой.
Подвешенный над баром телевизор был включен, однако из него не доносилось ни звука. Передача 'В ногу со временем' только что началась, но Донна должна была появиться позже.
На соседнем табурете сидела Лукреция, проститутка, которую Домострой часто встречал здесь и которая, по неизвестным ему причинам, никогда и никак не поощряла его воспользоваться ее прелестями. Лукреция была черной, симпатичной, лет тридцати без малого, и одевалась она всегда в неопределенной манере студентки с Восточного побережья. Держалась и выглядела она вполне прилично, поэтому к ее присутствию хозяева заведения относились терпимо. Несмотря на маскировку, Лукреция сразу узнала Домостроя, положила руку ему на плечо и, сообщив, что сегодня он ее гость, заказала ему 'Куба Либре', а себе — коктейль с шампанским. Сделав несколько глотков, она придвинулась к Домострою:
— Жаль, что у тебя все так ужасно получилось. Какой, должно быть, кошмар, когда твои друзья