сеймиков.
– Значит, мне надо подождать? – спросил Теодор.
– Одну капельку, одну минуточку, – сказал старик, – тут скверно, но мы сейчас пойдем во дворец. А все это через эти сеймики, потому что наша братья шляхтичи лезут со всеми своими делами к ясновельможному пану; они его считают своим oraculum. Как он скажет, так и будет.
И вот из-за этих шельмовских сеймиков у нас во дворце все вверх дном. Слуг разослали во все четыре стороны света, придворные разъехались, и даже повара ясновельможный пан одолжил кастеляну.
Он вздохнул и ладонью пригладил волосы.
– Наш ясновельможный пан чересчур снисходительны, его всякий обдует, кто только хочет, – прибавил он, – и хоть он пан над панами, и у нас всего вдоволь, разве только птичьего молока не достать, но как примется шляхта есть, то так, как теперь, объест нас, видит Бог. Ну, а наш пан, он там об удобствах не заботится, хоть у него всего много, а ему все равно. Но, чтобы он был скупой, этого нет, избави Бог, только у него свои фантазии, ему не нужны всякие там финтифлюшки.
На дворцовом крыльце показался какой-то человек и махнул белым платком; старик тотчас же засуетился и сказал:
– Ну, теперь можно идти во дворец!
Двинулись не спеша, впереди важно выступал дворецкий. На крыльце никого не было; старик открыл дверь и впустил гостя в обширные сени с лавками по стенам, грязные и закопченные; с одной стороны виднелась огромная, никогда не закрывавшаяся печь, зиявшая черной пастью, а перед ней, как перед чудовищем, которого надо было постоянно кормить, лежала охапка только что нарубленных дров.
По обеим сторонам сеней Теодор увидел выстроившихся в два ряда слуг различного роста, наскоро причесанных и умытых и одетых в какие-то старые и, очевидно, не на них сшитые ливреи. У некоторых они доходили до пят, а у других виднелись из-под них нижние рубахи.
Обувь на слугах была самая разношерстная. Все они старались держаться прямо и с достоинством, но некоторые затыкали рот рукою, чтобы не смеяться над самими собой. Суровый взгляд дворецкого отбил у них охоту к веселости, и они ограничились тем, что подталкивали друг друга локтями.
Из этих сеней дворецкий отворил двери в огромную залу. Окна в ней были, должно быть, недавно только открыты, потому что оконные рамы в некоторых окнах, очевидно державшиеся всегда закрытыми, теперь закрылись сами собою. Здесь также стоял страшный холод и пахло сыростью, как в склепе. Когда-то зала эта имела очень внушительный вид, но теперь покрывавшие ее обои поразорвались и вылиняли; по стенам залы висели какие-то темные картины, а по обеим сторонам стояли, как будто на страже, две громадные кафельные печи. По углам пряталась старая, потертая и поломанная мебель. Должно быть, не успели стереть пыль, потому что она покрывала толстым слоем все столы.
В зале никого не было; дворецкий указал на двери налево: в них стоял мужчина в узкой, черной, поношенной одежде, с каким-то знаком отличия на шее, по виду духовная особа, с бледно-желтым лицом, с ястребиным носом и неприятно запавшим ртом.
Орден, очевидно, специально для этого случая надетый, был украшен какими-то камешками грубой работы и висел на тонкой томпаковой цепочке.
Не произнеся ни слова, ксендз-секретарь рукою указал Теодору на дверь, приглашая его следовать за собою.
Вторая зала была вся увешана портретами, принадлежавшими кисти одного художника и, очевидно, недавнего происхождения. Портреты эти были так написаны, что о предках дома получалось прямо страшное представление. У всех изображенных на них рыцарей, дам и духовных особ лица были так искривлены, как будто их подвергали пытке. Двери этой залы были закрыты. В ней тоже никого не было; и только в следующей комнате, в кабинете, находился сам хозяин.
В кабинете этом, отличавшемся наилучшим убранством и выглядевшим не таким заброшенным, как остальные комнаты, стоял у окна стол, заваленный бумагами, а перед ним в кресле, когда-то покрытом позолотой, сидела маленькая, круглая фигурка с выбритой на висках головой и коротко остриженным и торчавшим ежиком чубом спереди, с выпуклыми глазами и уродливо выпяченными губами.
Это и был воеводич Кежгайло, уже старый и седой, но еще очень живой и бодрый; лицо его имело выражение страшного упрямства, гордости и скрытого, всегда готового вылиться наружу, гневного раздражения.
Он сидел на своем троне лицом к дверям, одетый во что-то, похожее на кунтуш и имевшее прежде темно-красный цвет. На нем были вышиты две звезды, должно быть св. Губерта и Божогробска; рассмотреть их хорошенько было трудно, так как шитье было грубое и поистерлось от времени. В руке он держал какую-то бумагу, но взгляд его был устремлен на входившего, и держался он с величием магната.
Секретарь-каноник, указывая на входившего, промолвил:
– От князя-канцлера!
Воеводич ничего не ответил, только тряхнул головой, ожидая приветствия.
Теодор был так смущен, что не сразу и в коротких словах тихим голосом объяснил воеводичу, что ему приказано передать от князя поклон и письмо, а ответ тотчас же привезти обратно.
– Приветствую! Приветствую! – резким голосом отрывисто заговорил хозяин. Взяв от Теодора письмо, он передал его канонику, который распечатал пакет и вручил его обратно Кежгайле, став позади него так, чтобы можно было прочитать письмо.
Сморщив брови и еще сильнее выпятив губы, воеводич принялся за чтение.
В начале чтения по лицу его нельзя было отгадать впечатления, производимого на него письмом, но чем дальше он читал, тем сильнее изменялось выражение его лица. Бросив на стоящего перед ним Паклевского уничтожающий взгляд, он побледнел, подскочил со сжатыми кулаками на кресле, уронил при этом письмо, которое торопливо поднял каноник, и крикнул:
– Пусть он не суется не в свое дело! Как он смеет меня учить! – Гнев этот показался ксендзу-канонику таким неуместным, что для подавления его он схватил воеводича за локоть и, нагнувшись к нему, начал что-то быстро шептать ему на ухо.