на воеводича, который нахмурился и молчал. Прошло, вероятно, не менее четверти часа, а Кежгайло так и не начинал диктовать.
– Если теперь с ним поссориться, то он пришлет ко мне войско, и они у меня все поедят, – сказал он вздыхая. – Что? – он обернулся к секретарю. –Вы что говорите?
– Ничего, это уж не мое дело! – возразил каноник.
– Но, ради Христа, не сердись же еще ты на меня! – заорал Кежгайло. –Что еще такое? Вы, сударь, знаете, что я не выношу противоречия!
– Да я и не противоречу! – пробурчал каноник, грызя перо.
– Ты просто в бешенство меня приводишь! – завопил воеводич. – Я тут голову теряю! Между молотом и наковальней. Не могу раздражать этого всемогущего вельможу, а исполнить то, что он мне приказывает, – лучше сдохнуть! Никогда, ни за что на свете!
Он обернулся к секретарю.
– Ну, сделай это для меня, сочини сам концепт; поставь себя на мое место, как бы ты написал? Я знаю, что ты человек разумный и политик… Пиши сам.
Слова эти польстили секретарю; он медленно склонился над бумагой, обмакнул перо и начал что-то писать.
Воеводич смотрел издали, нетерпеливо ожидая окончания и спрашивая поминутно:
– Ну, что? Готово?
Каноник, не отвечая ему, продолжал писать.
У Кежгайло пот выступил на висках. Когда секретарь, окончив писать, стал перечитывать про себя, он крикнул:
– Да не мучь же ты меня!
Но ему пришлось подождать, пока каноник, хорошенько его помучив, начал медленно читать письмо, гласившее следующее:
'Всегда и во всем humillime подчиняясь приказаниям Вашей княжеской милости, моего особенного покровителя, я и теперь почел бы за счастье их satisfacere, так как и христианские заповеди, и vencula крови меня к этому склоняют, но ultra posse nemo obligatur.
И я не преувеличиваю, называя такое послушание ultra polestatem, так как дочери, которая бы вышла замуж за какого-то Паклевского, у меня нет, и я о ней ничего не знаю. Правда, была у меня дочь, по имени Беата, от которой я не ratione matrimonii, но по другим причинам, как не признававшей моей власти и учинившей мне позор, открыто и с соблюдением всех формальностей отрекся, не желая признавать ее своей единокровной дочерью и наследницей.
Этот акт revocare и признать его nullitatem я не могу, и никакая сила на свете не может меня к этому inclinare.
Ни о какой Паклевской я ничего не знаю, а что вышеупомянутая особа была доведена до погибели не Паклевским, это я могу juramentum подтвердить.
Сердце мое наполняется amaritadine, так как я не могу исполнить воли Вашей княжеской милости, которую humillime; прошу собрать более достоверную информацию в этом предмете и очистить меня от упрека в нежелании подчиниться священным для меня приказаниям князя. Изъявляя готовность во всех прочих распоряжениях, приказаниях и поручениях оказывать послушание, остаюсь всегда и вечно с величайшим уважением и почтением и т.д.”
Во время чтения так удивительно стилизованного письма, которое своими преувеличенно почтительными выражениями не раз заставляло воеводича изображать на своем лице гримасы неудовольствия, он попеременно высказывал то неодобрение, то живую радость по поводу искусного оборота или объяснения. Тонкая аргументация ксендза-секретаря искупила недочеты письма, и воеводич, не возражая против общего содержания, приказал еще раз прочитать его себе.
Mutatis mutandis он принял редакцию и, похвалив каноника, поручил ему переписать начисто.
Сам он уселся глубже в кресло и задумался.
Но жестоко ошибся бы тот, кто заподозрил бы, что в сердце его пробудилось хотя бы малейшее чувство при виде внука. Он испытывал только гнев и даже не поинтересовался познакомиться с ним поближе. Неприязнь к дочери вкоренилась в нем слишком глубоко, затвердела слишком давно, постоянно поддерживаемая старшей сестрой и ее мужем, чтобы такой человек, как воеводич, который никого, кроме себя, не любил, мог когда-либо избавиться от нее.
Письмо на полулисте бумаги, старательно отрезанном, уже переписывалось, когда в комнату поспешно вошел старый слуга и несколько раз задыхающимся голосом проговорил:
– Хорунжий! Хорунжий!
– Вот тебе раз! – вскричал Кежгайло. – Как раз в пору! Пусть бы его…
Каноник обернулся.
– Сказать, что болен!
Старый слуга в испуге замахал руками.
– Где там! Хорунжий прибыл с каким-то страшно важным известием. Он стонет, ломает руки и кричит: пусти, мне нужно до зарезу!
Секретарь и Кежгайло обменялись взглядом.
– Что же это может быть?
Слуга, спеша по своему обыкновению, зашептал несвязно: