города. В дремотном воздухе пахло сосной, и лиственницей, и разогретой на солнце смолой. Я задал Алмазу овса и подождал, пока он все съест. После того как бессердечно со мной обошелся город, хорошо было постоять, запустив пальцы в лохматую гриву и слушая, как Алмаз жует. Я словно опять обрел место в жизни. Почувствовал себя почти так же уверенно, как перед тем. Но когда он доел овес и пришло время позаботиться о собственном обеде, я снова ощутил себя здесь чужаком, и путь до китайского ресторанчика дался мне вдвое труднее. Ведь Алмаз был старше меня. Старше, умнее и лучше разбирался во всяких важных вопросах. Он мог насладиться овсом даже в двух шагах от многоопытной Главной улицы. Я же до этого еще не дорос.
В ресторан я, впрочем, вошел. Но обедать не стал. Возможно, виной был мой желудок — от волнения мне казалось, что я не смогу проглотить ни куска. Возможно, виной был сам ресторан: горки апельсинов в витрине, и темно-зеленый фикус с такими тропическими листьями, и полусонный китаец за стойкой, и застарелый запах вчерашних окурков, в котором мои взращенные в прерии ноздри учуяли все ароматы Востока. С этой экзотикой как-то не вязался обед из мяса с фасолью и сладкого пирога. Я залез на высокую табуретку и заказал содовой воды с мороженым.
За несколько табуреток от меня сидел какой-то молодой человек. Я поглядывал на него с интересом.
Он был хорошо одет, и мне еще не приходилось видеть, чтобы человек чувствовал себя в такой одежде до того непринужденно. А между тем костюм его был сильно поношенный — локти блестели, рукава обтрепались. Руки у него были тонкие, почти как у девушки, но что-то в их спокойном изяществе меня смущало: в этих руках, пусть и тонких и нежных, чувствовалась сила, притом не та грубая сила рабочего человека, что была мне хорошо знакома.
Он курил сигарету и пускал колечки дыма в окно.
Не похожий на фермерских сыновей, каких я знал, однако не похожий и на того парня в желтых ботинках в лавке у Дженкинса, он смотрел в окно на Главную улицу, но был так же далек от нее, как я в моих скрипучих штанах и в обществе работяги Алмаза. На минуту я представил себе, что мы с ним приятели. Я допил содовую и, чтобы побыть с ним еще немножко, взял лимонаду. Почему-то это казалось мне очень важным — побыть рядом с ним, продлить это общение. У меня и в мыслях не было, что он может меня заметить, и в мыслях не было с ним заговорить. Мне просто хотелось побыть там, дать утешить себя чему- то дотоле неведомому, захватить это новое с собой в трехчасовую дорогу домой на старом Алмазе.
Тут в ресторан вошел коренастый небритый мужчина, лениво взгромоздился на табуретку рядом со мной и сказал:
— Ты, говорят, ищешь работников, я в лавке слышал. Сколько твой старик платит в этом году?
— Моему отцу не нужны работники, — поправил я. — Ему нужен только один.
— У меня есть напарник, — не отставал он. — Мы всегда вместе нанимаемся.
Он мне не нравился. Я невольно сравнивал его с тем тихим, опрятным молодым человеком, что сидел чуть подальше. И я молчал.
— Ну так как? — сказал он и сунул свой щетинистый подбородок чуть не в мой стакан с лимонадом. — Мы готовы, можем ехать хоть сейчас.
— Отцу нужен только один работник, — сказал я невозмутимо и залпом допил лимонад, чтобы показать, что не шучу. — Так что вы не обижайтесь, я поищу кого-нибудь еще.
— А это ты видел? — Он перехватил меня и, согнув руку в локте, продемонстрировал такие мускулы, что я проникся к нему если не симпатией, то во всяком случае большей почтительностью. — И напарник мой такой же. Вдвоем дело-то у нас пойдет вдвое быстрее.
— Нет, двоих не надо. — Я отодвинулся от него. — Вы не сердитесь. Просто вы не то, что нужно.
Он пренебрежительно тряхнул головой.
— Одного, понимаешь, ему нужно, чтобы копнил.
— Мой отец очень хороший фермер, — возразил я твердо, отстаивая фамильную честь не столько ради нее самой, сколько ради того, что о нас может подумать тот молодой человек. — И ему не один работник нужен. У него уже есть целых три. В другие годы этого хватает, но в этом году уродилось так много, что понадобился еще один. Понятно?
— Ферма, видать, на славу, — сказал он, так же неуклюже сползая на пол, и побрел к выходу. — Полтора акра картошки да две дюжины кур.
Я проводил его испепеляющим взглядом, потом опять залез на табуретку и заказал еще содовой с мороженым. Теперь тот молодой человек наблюдал за мной, глядя в зеркало позади стойки, и когда я поднял голову и глаза наши встретились, он медленно, с еле заметной улыбкой кивнул мне в знак одобрения. Этот кивок, что бы он ни означал, придал мне бодрости. Я не сконфузился, не стал мямлить, как было бы, если бы за мной наблюдал парень в желтых ботинках, и с маху выложил ту правду, которой словно требовала его участливая улыбка:
— У нас нет трех работников... работает только мой отец... но сегодня он велел привезти одного. Пшеница в этом году созрела рано и начала осыпаться, одному ему не справиться.
Он опять кивнул и, подумав минуту, спросил спокойно:
— А я? Может быть, я как раз то, что нужно?
Я повернулся на табуретке и уставился на него.
— Я ищу работу, а если требуется рекомендация, могу сказать, что я хотя бы в единственном числе.
— Вы не понимаете... — Я пустился в объяснения, не решаясь поверить, что он, может быть, отлично все понимает. — Надо копнить. В семь часов утра уже быть в поле. А спать в амбаре, это такой сарайчик и в нем койка.
— Знаю. Я примерно так и думал. — Он побарабанил пальцами по стойке, потом скривил губы в какой-то невеселой усмешке и продолжал: — Мне, видишь ли, надо закаляться. Говорят, свежий воздух, побольше физической работы — и я стану как тот малый, что с тобой разговаривал.
Руки не годятся, подумал я. Белые тонкие пальцы, куда уж ими копнить, но, еще раз уловив эту невеселую усмешку, я отодвинул стакан и поспешно сказал:
— Тогда поедем поскорее. До дому ехать три часа, а у меня еще поручения. Но вы можете сесть в шарабан, поездим вместе.
Так мы и сделали. Я этого хотел — побыть с ним вдвоем, расквитаться с Главной улицей. Я хотел позаимствовать равнодушия и независимости у старого Алмаза; хотел проверить, что это такое — не портить себе кровь из-за каких-то парней в желтых ботинках, думать о своем, забывать про них, чуть только перестанешь их видеть и слышать. И это мне удалось.
— Меня зовут Филип, — представился молодой человек, когда мы покатили от лавки Дженкинса в аптеку. — Филип Колмен, а попросту Фил...
И я с охотой поддержал разговор:
— А меня — Томми Диксон. Только отец говорит, что я уже подрос и меня надо называть Том.
Вот что теперь имело значение — он и я, а вовсе не город.
— И ты всегда сам правишь? — спросил он, а я ответил беспечно:
— Им и править нечего, сам бежит. Вот увидите моего гнедого трехлетка, это другое дело. Я назвал его Ветерок. Если хотите, сегодня после ужина можете на нем прокатиться.
Но оказалось, что он никогда не учился ездить верхом и считал, что для начала ему, пожалуй, больше подойдет Алмаз, и тут мы опять поехали в ресторан за его корнетом и чемоданом.
— Это какой-то музыкальный инструмент? — спросил я на выезде из города. — Вроде горна?
Он поднял черный кожаный футляр, лежавший у него в ногах, и пристроил его на колене.
— Да, в этом роде. Когда-то я и на горне играл. Но корнет лучше.
— Так вы и на корнете умеете?
Он кивнул.
— Я играю в духовом оркестре. Вернее, играл. Может быть, если с твоим отцом мы поладим, опять когда-нибудь буду.
Лишь позднее я задумался над тем, какая связь между его отношениями с моим отцом и возвращением в духовой оркестр. А в ту минуту только признался:
— Я никогда не слышал корнета. Даже в глаза не видел. Наверное, вы и теперь можете поиграть, — ну,