Она сунула пальцы в шерстяную рукавичку с дурацким рисунком – Бекассина[34] и Шарло рука об руку, он со своей тросточкой, она с зонтиком, – взялась за горячий чайник, осторожно наполнила чашку на подносе. А он – он пьет пиво. «Могла ли я представить себе, что когда-нибудь влюблюсь в человека, который пьет пиво?!» Он любил крепкое бельгийское пиво. Все виды крепкого бельгийского пива. И еще он называл сорта Chimay и Pope's, объясняя ей все оттенки их вкуса, которые она не запомнила. В таких случаях она сосредотачивалась на его манере говорить, не особенно вникая в смысл слов. И смотрела на его руки – нервные, узловатые, приходившие в движение, когда он говорил. Он рассказывал ей о происхождении пива – разумеется, оно родилось в Антверпене. Услышь она эту историю от кого-нибудь другого, она бы умерла со скуки. Но в устах Эдуарда легенда напоминала старинный гобелен: один антверпенский пастух, сморенный усталостью (эдакий Геракл, распростершийся на траве близ леса, за которым виднелся вдали старый фламандский порт в голубых тонах), заснул на солнцепеке, не доев своей ячменной каши. Проснувшись, он отхлебнул рыжую пену, поднявшуюся над горшком, и она пришлась ему по вкусу. Так забытье человека, жар солнца и прекрасное, долгое сновидение сообща породили пиво.
Лоранс Гено старательно покрыла тост ровным слоем смородинового джема. Она, конечно, ни секунды не верила, что на севере Европы, вдали от Франции, солнце могло светить так долго и так жарко. Да нет, это же смеху подобно… Но тут ее лицо внезапно омрачилось.
Когда-то она знала еще одного человека, не питавшего отвращения к пиву. Это был ее единственный брат. «Уго!» Это имя отозвалось болью во всем ее теле. Она больше не видела его в снах – или во время своих бессонных ночных бдений. Не могла вспомнить его черты, или, вернее, выражение лица. Зато у нее в памяти сохранилась его манера держаться. Голова, склоненная к плечу. Улыбка. Сохранились и все его письма, хвастливые письма мальчишки-подростка. Ее вдруг передернуло. Она опустила тост, покрытый красный джемом, на тарелку.
Он кричал. Это случилось в Оше. Лоранс представила себе, как Уго пытался держать голову над водой, над этим взбесившимся потоком жидкой грязи. Но склон был крутой, напор безжалостной водяной лавины увеличивался с каждой минутой, намокшие пудовые ботинки тянули вниз, не давали сохранять равновесие. Вытянув руки, он шарил вокруг себя, ища, за что бы уцепиться, любую опору – куст, водосточную трубу, стену, дерево. Но поток уносил его вниз с сумасшедшей скоростью. Свирепая мощь селя и необходимость держать голову над водой мешали мальчику управлять своими движениями. Вдруг он врезался лбом в капот автомобиля, опрокинутого течением, сделал попытку удержаться за него, но машина в тот же миг канула в пучину.
Не успел он схватиться и за железный поручень лестницы, попавшийся ему под руку. Пальцы соскользнули, а колени больно ушиблись о каменные ступени. Склон сделался еще круче, а скорость потока стала и вовсе неудержимой. Все бешено клокотало, кипело вокруг него. Он боролся из последних сил и тут жестоко ударился головой о стену. Почувствовал, как его затягивает водоворот. Вероятно, его всосала канализационная труба метрового диаметра, проходившая параллельно железнодорожному мосту. Он погиб мгновенно, захлебнувшись внутри нее водой и жидкой грязью.
Лоранс оттолкнула поднос, стоявший на низком столике, так ничего и не съев. Она побежала в ванную, чтобы сполоснуть лицо. Вот уже более полугода, как она оставила свою манию – принимать воображаемую позу, в которой могло находиться тело Уго, погибшего в грязевом селе, что обрушился на Ош 20 июля 1977 года. Тогда ее отец на четыре месяца погрузился в черную депрессию. А мать, и до того слабая здоровьем и склонная к меланхолии, безнадежно сошла с ума. Два дня назад Лоранс навестила ее: мать сидела на железном стульчике у берега озера, под раскидистым платаном, ее лицо было непроницаемо, неприступно и загадочно. Мало-помалу отец перенес всю свою любовь – и даже причины этой любви – на дочь. Поначалу, в дни самой острой скорби и отчаяния, это несказанно радовало ее, потом стало пугать все больше и больше: она догадывалась, кого он любил в ней.
Лоранс натянула джинсы; лицо ее было искажено, в желудке пусто. Она села за свой Bosendorfer. Сняла старинное кольцо с рубином-кабошоном, положила его на деревянную площадочку слева от самой низкой клавиши. И сделала медленный, глубокий вдох.
– Вы бледны, Пьер. У вас ужасный вид.
– Такие замечания отнюдь не вселяют бодрости, месье.
– Извините меня, Пьер. Но вам непременно нужно сходить к врачу. У вас желтое бескровное лицо. Щеки прямо восковые.
– О, это очень тонкое наблюдение, месье. Я вынужден признаться, что буквально умираю от переживаний: мой карликовый вяз, которому уже сто пятьдесят лет, заболел – видимо, какая-то инфекция. Листья один за другим теряют цвет. На стволе выступили два пятнышка.
– Вы никогда не приглашали меня к себе. А ведь обещали позвать. Я с самого Лондона не видел ваших деревьев!
– О, я просто не смел обременить вас таким предложением, месье. Я живу в 11-м округе, рядом с площадью Бастилии. Этот квартал вас ужаснет. Но я был бы счастлив, если бы вы пришли.
– Так вы обещаете меня пригласить?
– Разумеется, обещаю, месье. В ближайшие же дни мой дом удостоится вашего посещения.
– Значит, в ближайшие же дни я наконец смогу потрогать ветви ваших древних миниатюрных деревьев.
– Делайте все что вам угодно, месье. Можете хоть повиснуть на них!
– Ну что вы такое говорите!
– По моему скромному разумению, месье, повиснуть на ветке в двадцати восьми сантиметрах от пола совершенно не опасно.
Всякий раз как они вдвоем закусывали в баре кафе на Лилльской улице, Пьер Моренторф изыскивал тот или иной предлог, чтобы завести речь о своих зеленых питомцах – карликовых деревьях. Это позволяло Эдуарду погружаться в мечты, попутно слушая его, а то и не слушая вовсе. Моренторф старался придать растеньицу в тридцать сантиметров высотой вид могучего дуба, что высится над горным склоном, или безжалостно искривленной ураганом сосны, вцепившейся корнями в скалу на безлюдном, унылом морском берегу. Эдуарду пришли на память клетки великолепного антверпенского зоопарка близ вокзала, а следом – «обезьянья скала» Венсеннского парка. Этот образ позабавил его: крошечная сосенка держалась за скалу точно так же, как детеныш обезьянки, ухватившийся за шерсть матери. И впрямь, грудь самки имела определенное сходство со скалой на безлюдном, унылом побережье.
Увлечение Пьера казалось ему тем более благородным, что оно питалось не иллюзиями и не останками старины, а вполне реальными, живыми деревьями, просто меньших размеров. И они были не только живыми, но и куда более долговечными, чем люди. Люди, которые их разглядывали, уподоблялись жалким личинкам в тени их крон. Какая-нибудь карликовая сосна видела на своем веку, как седеют и сходят в могилу, поколение за поколением, ее садовники. Вот и Пьер Моренторф посвящал всю свою жизнь судьбе этих хрупких растеньиц вовсе не для того, чтобы упиваться властью над ними, превращая в домашних карликов. Напротив, именно это садоводство в миниатюре, эти инсоляции в миниатюре, эти поливки в миниатюре, эти подкормки в миниатюре, эти треволнения в миниатюре помогали возделывать, согревать, питать игрушечный сад, где сверхчеловеческое долголетие было сравнимо разве что с жизнью богов и титанов. Тщательно выверенная «порция» солнечных лучей, регулируемая с помощью седзи,[35] дабы замедлить вертикальный рост; тщательно выверенная «порция» воды, отпускаемой малюсенькими лейками по капле, чтобы приостановить чрезмерное развитие корней, каждодневный уход, прореживания, пересадки, прививки – все способствовало этому парадоксальному долголетию, которое заставляло грезить о вечности и которое он иногда дерзко сравнивал с грезой, навеваемой искусством, если допустить, что искусство навевает одни грезы. Подумать только: вещь, живущая веками и вдобавок имеющая над всеми искусствами то преимущество, что она принадлежит природе и упорно не желает расставаться с жизнью!
Эдуард положил себе еще немного сельди, выловленной в его родном море, и отхлебнул пива. Он подмешал в него чуточку бургундского, в надежде сделать напиток более терпким и темным. «Странная все-таки у нас дружба!» – думал он. Она началась в Лондоне, три года назад, с беседы обо всех тех вещах, что способны уместиться в неуклюжей детской ручонке, – он тогда гостил у миссис Дороти Ди, школьной подруги тетушки Отти; именно тот разговор и заставил его взять на работу Пьера Моренторфа, при всех