торжественно подняв коробку с тортом, словно нес драгоценное приношение на жертвенник. Эдуард нажал на ручку следующей двери, отворил ее, вошел и вот тут-то буквально задохнулся, словно получил удар под дых.
– Вы не должны были, месье… – бубнил Пьер у него за спиной.
Перед Эдуардом простиралось огромное помещение – сто двадцать – сто тридцать квадратных метров, бывшая мастерская краснодеревщиков с площади Бастилии, освещенное дюжиной окон в стене, выходившей в двойной внутренний двор. Длинный зал представлял собой обширный японский сад: на маленьких циновках, на низких белых столиках, в побеленных стенных нишах, всюду, куда ни глянь, на расстоянии двух-трех метров друг от друга стояли крошечные деревца, похожие на планеты Солнечной системы. Все окна были прикрыты безупречно-белыми седзи; три глухие стены окрашены в землянисто- охряный цвет. Строго напротив двенадцати окон с двенадцатью седзи в голой стене виднелись двенадцать неглубоких ниш. На старом паркете, который побелел и искрошился оттого, что его мыли водой, скребли железной щеткой и никогда не натирали мастикой, лежали двадцать восемь маленьких циновок чудесных пастельных тонов; рядом с каждой из них, на низком лакированном столике, росло в горшке карликовое деревце.
Это было нечто равнозначное Саду камней Рёандзи в Киото, с его четырехугольным двориком, мельчайшим, тщательно разровненным гравием и валунами. Комната площадью сто тридцать квадратных метров приводила на память бескрайнее море, где затерялись островки по имени Япония.
Теперь уже Эдуард шел следом за Пьером. В дальнем конце зала обнаружилась дверца, искусно скрытая в стене, она вела в подсобку, где хранились садовые инструменты; рядом располагалась спальня Пьера Моренторфа – он лишь на миг, с внезапной стыдливостью, приотворил ее дверь. На стенах кладовой висели полки из китайского дуба, где были аккуратно разложены японские палочки для пересаживания растений, секаторы с толстыми ручками, ножницы для обрезки ветвей длиной с мизинец, ножницы с длинными лезвиями для формирования кроны, ножницы для обрезки почек, скальпели для прививок, щипчики для удаления сухих листьев, щипцы побольше для выдергивания сорняков, лейка с длинным горлышком и крошечными дырочками, всевозможные пульверизаторы, деревянные вертушки, на которых можно было рассматривать куст или дерево со всех сторон.
Пройдя через эту мастерскую-кладовую, они оказались в кухне – уютном помещении с тремя окнами во двор; здесь царила больничная белизна.
Эдуард опустился на пол посреди кухни, напротив Пьера Моренторфа, также севшего по-турецки; Пьер крошил в фаянсовую чашку лук-шарлот. Глаза его были полны слез. Он спросил:
– Месье, что вы хотите выпить?
– Пиво у вас есть?
– Только японское, месье.
– Прекрасно. Вот что я хочу сказать вам, Пьер: Лоранс Гено…
– Пиво, месье, – это священный напиток. Египетские боги ничего так не любили, как пиво. А известно ли месье, что японских быков тоже выпаивают пивом?
– Пьер, скажите откровенно, не скрывайте от меня правду: по-вашему, я все же достоин его пить?
Пьер, все еще обливаясь слезами, распаковал коробку с большим шоколадным тортом и извлек из нижнего отделения пирог с мирабелью. Он без малейшего усилия поднялся и вышел из кухни.
Когда этот лысый тучный людоед вернулся назад, его щеки пылали от волнения. Он смущенно извлек из кармана пиджака амулет – маленького Будду из голубой яшмы.
– Месье…
– Да?
– Дайте вашу руку…
Эдуард протянул ему раскрытую ладонь и молча, не найдя нужных слов, принял в нее крошечного теплого божка. Пьер кинулся к плите. Открыв духовку, он вытащил горячие бутербродики с анчоусами, один вид которых навевал смертную скуку.
Глава Х
Она стояла в оконной амбразуре. На ней было черное вечернее платье. Она застыла в напряженной позе, кусая губы и судорожно прижимая руки к груди, как будто озябла и старалась унять дрожь.
Уже давно пробило восемь часов. Эдуард позвонил ей из Лондона и обещал приехать в семь, прямо к ужину. Три часа назад она ходила вместе с Розой к своему адвокату. Условия развода были определены. Когда она последний раз виделась с Ивом, он плакал, потом напился и стал проклинать ее, бросая в лицо все слова, что пришли ему на ум: «отец», «брат», «фригидность», «бесплодие», «безумие»…
Лоранс нагнулась к комоду, где лежали фотографии времен ее детства – тех счастливых времен, когда рядом еще были и мать, и брат. Но тут же резко задвинула ящик. Хватит, слишком уж часто она открывает эти тяжелые альбомы в кожаных переплетах. И еще: ее неизменно раздражало физическое сходство Эдуарда и Уго. Может, ей просто всегда нравилась мужская худоба? Нужно сказать, что сцена встречи Эдуарда с ее отцом, а главное, отзыв этого последнего об Эдуарде потрясли ее до глубины души. В прошлые выходные Луи Шемен признался ей, что ему даже импонировал немой гнев Эдуарда, его внезапный уход. Именно с того дня или несколькими днями позже Эдуард начал относиться к ней совсем иначе. Она виделась с ним только урывками. Он непрерывно разъезжал по свету. И почему он сегодня опаздывает?
Внезапно Лоранс почувствовала острую боль, которая все нарастала и нарастала. Уже четверть десятого. Ей казалось, будто внутри рвется какая-то ткань, цепь доверия, что связывала ее с Эдуардом. Что-то непоправимо сломалось в ее отношении к человеку, которого она ждала, который отдалялся от нее в самом этом ожидании, который, видимо, не любил ее, раз он с каждой минутой уходил все дальше. Ее душили слезы. И жгучее желание предать смерти того, кто так легко забывал о ней. Интересно, почему говорится «бегать, как заяц»? Наверное, это самая быстрая из всех зверюшек: только что был на виду, а посмотришь, его и след простыл. В Эдуарде тоже было что-то заячье: именно вот эта страсть к бегству, непрерывные передвижения, неспособность усидеть на месте. И еще одна чисто заячья черта – трусость. Боязнь холода, боязнь скуки, боязнь любви.
Она дрожала от боли, от горького чувства брошенности. Изо всех сил сжимала губы, чтобы не расплакаться.
«Притулиться где-нибудь», – подумала она, отходя от комода. Сжавшись, присела на край подоконника. И попыталась найти в потаенных глубинах сердца нечто вроде маленькой исповедальни из темного дерева, с красной бархатной занавесью, наглухо отделяющей вас от остального мира. Крошечное местечко внутри себя, где можно встать на колени, съежиться, свернуться клубочком, поплакать, покаяться в прегрешении. Каково бы оно ни было, неважно. Рассказать о прегрешении – это все равно что укрыться теплым мехом и спрятать в него лицо после того, как тебя отчитают. И тогда рука воображаемой матери ласково погладит тебя по головке. И ты вдохнешь теплый аромат материнской груди. И можно будет еще чуточку выше поджать ноги и уткнуться подбородком в колени.
Он повернулся к соседу, который никак не мог найти пряжку ремня безопасности.
– Вам не кажется, что здесь очень низкая температура?
– Нет, но вы взяли конец моего ремня, а не своего.
По салону шла стюардесса. Эдуард обратился к ней:
– Вы не находите, что в самолете очень холодно?
– Нет, месье. У нас все функционирует нормально.
– Когда же мы взлетим?
– Через пять минут.
Эдуард сидел в лондонском самолете. Он сожалел, что не взял с собой пальто. Они ждали взлета уже два часа. Он попытался мысленно ощутить теплое тело Лоранс. Он сидел, вертя в руке холодную пластмассовую заколку. Вызвал в воображении это тело, которое так вожделел. Сжал его в объятиях. Простерся рядом с ним на ложе и приник лбом к шелковистым волоскам под мышкой.
Он рассчитывал приехать на авеню Монтень к половине одиннадцатого. Эдуард ликовал. Последние