Сенесе сам открыл дверь. Мадлен шла мне навстречу по коридору, она выглядела слегка смущенной. Невозможно было признать в ней былую тринадцатилетнюю девочку с обгрызенными ногтями и коленками в синяках. Высокая, белокурая, энергичная женщина. Она не смотрела мне в глаза.

«Добрый день, месье», – сказала она, глядя то на мои ноги, то на дверной порог.

Я поцеловал ее в щеку.

«Вы меня помните?» – спросила она.

Она все еще избегала встречаться со мной глазами. Трехлетний Шарль цеплялся за руку матери. Я расцеловал и его.

«Вы пьете аперитив до ужина? Хотите сполоснуть волынку?» – спросила Мадлен. Она по-прежнему глядела в сторону и держалась напряженно.

«Мадлен, делайте, как сочтете нужным».

Тут она наконец взглянула мне в глаза.

«Разве вы не помните?» – сказала она с упреком.

С самого раннего детства ее называли просто Мэн, и она всегда требовала, чтобы ее величали именно так. Мне показалось, что я оступился, что я уже слышал эту песню, что я устал от нее. Из глубины квартиры донесся младенческий плач. Мадлен с сыном воспользовались этим предлогом и убежали. Я глядел из передней, как она торопливо идет по анфиладе гостиных, как семенит за ней малыш, и мне чудилось, будто я вижу фигурки волхвов, а эта квартира – рождественские ясли. И сам я – осел. Или соломинка в глазу, созерцавшем эту картину. Соломинка, чьим бревном была эта книга.

«Не хотите ли пойти со мной?» – спросила она позже, когда отослала дворецкого спать и предложила сварить кофе. Она показала мне свою просторную кухню. Вернее, остановилась в дверях кухни и, обернувшись, взглянула мне в лицо – пристально, спокойно, настойчиво. У нее были черные непроницаемые глаза. И серьезный, мрачноватый взгляд.

«Флоран, – сказала она, – много лет был отравлен горечью, какой вы даже представить себе не можете. Ненависть, гнев, стремление раздавить вас, болезненная зависть к малейшему вашему успеху – вот что подстегивало его, заставляло делать карьеру. А потом начался спад».

«Почему вы так думаете?»

«Я его не знала раньше. Он прошел курс психоанализа, но я затрудняюсь сказать, успокоило ли его это лечение или, напротив, усугубило его замкнутость, его душевное расстройство. И все же он очень изменился».

«Да, он изменился».

«Ему понадобилось целых четыре года, чтобы решиться на брак со мной, и, когда мы поженились, он перестал о вас говорить».

«Он перестал обо мне говорить».

«Но его жизнь так и осталась отравленной навсегда».

«Весьма деликатно сказано».

«Поймите меня правильно. Он непрерывно ищет спасения в работе, опьяняет, одурманивает себя работой, но она все сильнее тяготит его…»

«Значит, нужно работать больше».

«Когда он убедился, что вы такой же человек, как все остальные…»

«Странно было бы, если б он вообразил, что я отличаюсь от всех остальных. Сразу видно настоящего друга».

«…это было для него огромным утешением».

«Вот как? Честно говоря, для меня тоже. Скажите откровенно, Мэн, чего вы от меня ждете?»

«Ничего».

Это и впрямь было весьма утешительно: обнаружить, что реальность – такая близкая, такая доступная земля. Мы вернулись в гостиную, я нес за Мэн поднос с чашками. Флоран пришел из спален маленького Шарля и Жюльетты, куда регулярно, каждый вечер заходил полюбоваться на спящих детей. Мэн пожаловалась, что он работает как одержимый, с каждым годом все больше сокращает свой отпуск и упорно отказывается хоть ненадолго съездить за границу.

«Это неправда! – мягко возразил Флоран, садясь в кресло. – Ах, как прекрасно спят дети! И как они любят путешествия!»

Я с. удивлением отметил, что, старея, Сенесе приобрел некоторое сходство с Клаудио Монтеверди,[113] и посвятил его в свое наблюдение.

«Вот это и означает – путешествовать, верно? – со смехом ответил он. – Я обожаю путешествия, но, к великому моему сожалению, разъезжаю очень редко. Туристические агентства предлагают поездки в такие места, которые меня совершенно не устраивают. Потому-то я и сижу дома. А как мне хотелось бы посетить Хараппу, Ур, Мохенджо-Даро, Трою в те времена, когда эти города процветали!»

Сенесе и в самом деле постарел. Он выглядел не на свои тридцать семь, а на пятнадцать-двадцать лет старше, – по крайней мере, они наложили печать на весь его облик. Только глаза сохранили былой молодой блеск, зато лоб, щеки, уголки рта были иссечены морщинами, как у Рамо, как у Вольтера. А лицо как-то трогательно припухло и слегка вздулось – обычно так бывает от слез. Видно было, что над ним основательно потрудились возраст, курение, работа и алкоголь. Впрочем, и мое собственное лицо, наверное, выглядело не лучше. Но все-таки кое-что в Сенесе осталось неизменным – маниакальные привычки педанта, бесконечные разглагольствования. Звучный, проникновенный голос был бессилен победить морщины, избороздившие лицо, вернуть былой цвет седым поредевшим волосам на висках, однако в нем по-прежнему жила частичка детской, нетронутой чистоты. Мы разговорились. Выпили. Закурили. Ночная тьма обволакивала просторный салон. Сенесе пил гораздо больше, чем прежде. Он вливал в себя коньяк, точно воду. А я все пытался понять, что же меня так притягивает в нем. Мы наконец встретились, но – странное дело – молчали о главном. Мы не были счастливы и не были несчастны. Считается, что понять причину беды означает помочь беде. Но, во-первых, такое понимание, если оно и окажет помощь, если и утешит хотя бы частично, никогда не избавит от самой беды, пусть даже разобрав ее по косточкам. А во-вторых, главная трудность в том и состоит, чтобы понять, откуда пришла беда.

Ужин был более чем символическим – до такой степени, что мы насыщались главным образом воспоминаниями, напыщенными тостами, угнетающими намеками. Я смертельно ненавижу многозначительные подмигивания, какими обмениваются одряхлевшие певицы или бывшие звезды при каждой своей изреченной глупости. Торжественная трапеза в честь нашей встречи состояла из кабаньего окорока (кабана добыли в Шварцвальде) с тремя подливками – из двух сортов вишен и из черешни. Первая, по словам Сенесе, делалась в Страсбурге, а сами ягоды были из Кольмара. Вторая была доставлена прямо из Бордо, а ягоды собирались в окрестностях владений Монтеня (то есть в Дордони). Третью изготовили в Клермон-Ферране, но тут моя память, долгая, как у слонов или китайских черепах, мне решительно изменяет, так что не спрашивайте меня, в каких краях созрела эта черешня.

Единственный раз я смог показать себя истинным эрудитом, объявив, что традицией лакомиться дичью с вишнями мы все обязаны моему святому покровителю и учителю жизни – господину барону фон Мюнхгаузену. Ибо господин барон, в знак благодарности святому Губерту, [114] счел своим долгом вырастить вишневое деревце между рогов оленя, обитавшего в эстонских лесах, дабы еще при жизни этого животного плоть и плод сочетались вкусами.

Блюдо получилось не таким удачным, как можно было надеяться. Но мы на большее и не рассчитывали и заговорили о малютке Жюльетте, об их жизни, о Шарле, обо мне. Я попросил Мадлен поиграть со мной после ужина. Но она отказалась, объяснив, что давно уже забросила игру на альте. Я упрекнул ее – кажется, чересчур резко – в том, что она загубила, угробила, изничтожила свои выдающиеся способности. Сенесе вышел посмотреть на уснувших детей (как раз в этот момент Мадлен и завела со мной тот самый разговор в кухне), потом, вернувшись, он стал угощать меня тулузскими «сахарными фиалками», от которых я категорически отказался, питая живейшее отвращение к этим сладостям в виде чахлых цветочков, словно побывавших в чернильнице и напоминающих сирень с ее кошмарным запахом; обычно ими украшают шоколадные торты, тошнотворно жирные, вызывающие жажду. И вдруг Сенесе заговорил о Мадемуазель.

«Ты помнишь старушку, у которой я жил в Сен-Жермене и которая так прелестно восклицала: „Клянусь Дьеппом! Клянусь Дьеппом!' – когда впадала в гнев?»

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату