Глава XXXVI

Внезапно Моум разрыдался и отвернулся лицом к стене. Он тихо спросил по-фламандски в полутьме хижины:

– Откуда ты?

– Брюгге.

– Как твое имя?

– Ванлакр.

На это гравер ответил молчанием.

Ванлакр же продолжал:

– Я прибыл в Рим нынче утром. Тут у меня украли все вещи. Я приехал сюда, чтобы разыскать моего отца. Говорят, что мой настоящий отец живет в Риме и продает свои офорты на виа Джулия. Но хозяин лавки отказался дать мне его адрес. Знаете ли вы этого гравера?

– Нет. Я с ним незнаком, – ответил Моум по-фламандски, не оборачиваясь.

Таким образом гравер все время оставался в тени.

Тогда юноша, чьи руки были по-прежнему связаны за спиной, бросился на колени перед тюфяком, прямо на земляной пол. И снова умоляюще спросил по-фламандски человека, которого только что ранил: «Этого гравера зовут Моум. Знаете ли вы его?»

– Нет. Я с ним незнаком, – повторил Моум.

– В мешке, который у меня украли, был эстамп – портрет моей матери, сделанный Моумом. Портрет отличается таким чудесным сходством, что любой человек, взглянув на него, тотчас узнает ее, – продолжал юноша-фламандец. – Этот портрет мог бы опровергнуть любое обвинение, выдвинутое против меня. Он тотчас развеял бы все подозрения. Но у меня его больше нет.

– Может быть, вора или мешок найдут, – сказал Моум.

– О, я надеюсь! – вскричал молодой человек.

В этот момент в хижину вошел консул Фландрии и Голландии.

– Еще раз простите меня, сударь, – повторил на фламандском красивый юноша, стоя на коленях возле тюфяка, на котором лежал Моум. – Я принял вас за человека, укравшего мой мешок со скарбом.

Пока он говорил это, консул, врач и лучники препирались меж собой.

Тогда Моум сказал лучникам по-итальянски:

– Отпустите этого юношу.

Лучники, однако, вовсе не собирались щадить фламандца. Тогда Моум кое-как приподнялся на своем ложе. По его лицу бежал пот. Бинт на шее был насквозь пропитан кровью. Из глаз катились слезы. Из носа текло. Он кашлял, давясь слюною. Вид его внушал омерзение более, чем когда-либо. Трясущейся рукой он вынул из штанов кошелек. Дал золотой врачу, перевязавшему его рану. Дал четыре золотых лучникам. Тотчас один из них схватил Ванлакра за шиворот, поставил на ноги и развязал ему руки. Лучники велели врачу написать рапорт, который они должны были представить начальству. Затем они дали подписать это донесение консулу и торговцу фаянсом. Следом расписался священник. За ним – молодой Ванлакр. Юноша в последний раз обернулся к Моуму, распростертому на соломенном тюфяке; он так и не узнал его. Бросившись на колени, он поцеловал руку гравера, бормоча свое дурацкое «Регdonare mihi! Perdonare mihi!», затем одним прыжком вскочил на ноги и выбежал прочь, не поблагодарив ни консула Фландрии, ни лучников, ни торговца фаянсом. И вот он уже во дворе. Всполошенно кудахчут куры. Он мчится вверх по холму.

Глава XXXVII

За Моумом прислали экипаж, который доставил его с Авентинского холма к Porta Portuensis.[38] Гравера перевезли в его особняк. Он приказал обеим своим служанкам закрыть двери дома для всех, кроме его друга Клода. И они не впускали никого, кто стучал или скребся в ворота двора, выходившие в узкий, заросший мхом проулок. Один лишь Клод Желле навещал его по вечерам. Заслышав условный стук художника, служанки отворяли дверь. Они помогали старому подагрику взобраться по каменной лестнице узкого ветхого дома на самый верх, на террасу. Подавали мужчинам вино и суп и оставляли их беседовать наедине под навесом, в вечерней прохладе. Моум Гравер постепенно худел. От раны у него в горле, возле голосовых связок, образовался дивертикул,[39] почти лишивший его голоса. Теперь он мог глотать только жидкую пищу.

Глава XXXVIII

Беседы Моума Гравера и Желле Живописца.

«Не назови молодой человек своего имени, я так и не понял бы причину радости, охватившей меня в миг, когда он вонзил мне нож в горло там, на холме».

Вначале Клод Лотарингец не понимал ни слова из того, что говорил гравер; он молча слушал неразборчивый шепот, полагая, что его другу приятно исповедаться человеку, чья родня до сих пор жила в Лотарингии, как и его собственная.

«Я учуял восхитительный запах, исходивший разом и от его руки, и от дыхания, когда он яростно кричал, стоя надо мной. И это не был запах бузины».

Еще Моум сказал: «Рим перестал быть непроницаемым, каким был до того, как прошлое, переполнив его, хлынуло через стены».

Однажды Клод все же не вытерпел и обиженно заметил: «Вы говорите загадками. И это раздражает того, кто вас слушает».

На это Моум откликнулся таким рассуждением: «Мы вступаем в возраст, где властвует не жизнь, но время. Мы перестаем видеть течение жизни. Мы видим одно только время, пожирающее жизнь, всю без разбора. И тогда сердце сжимается от тоскливого страха. И человек рад ухватиться за любую соломинку, лишь бы еще хоть немного посмотреть спектакль жизни, исходящей кровью с начала и до конца света, и не рухнуть в бездну».

Клод Живописец заявил, что эти слова ничуть не яснее предыдущих, даже если Моум и строит фразы по всем правилам риторики.

Тогда Моум сказал: «В глубине души человеческой таится непроницаемый мрак. Каждую ночь женщины и мужчины погружаются в сон. Они погружаются во мрак, словно тьма несет им воспоминание.

Это и есть воспоминание.

Порою мужчинам кажется, что они сближаются с женщинами; они ловят их взгляды, они гладят их плечи, они возвращаются с приходом ночи к их телам и ложатся, прильнув к их груди, но они не засыпают по-настоящему, они всего лишь игрушки мрака, послушные силе того невидимого соития, с коего начался весь род людской и чья тень довлеет над всеми и вся».

– Я не понял ни слова из того, что вы наговорили, – отвечал Клод Желле.

Моум сокрушался, что больше не может рисовать. Ему стоило безумных усилий скомпоновать фронтиспис с изображением женщины, которая плачет, глядя вдаль, на равнину, где пасется крошечная лошадка. Он обещал этот рисунок Анне-Терезе де Моргена для ее «Книги об учтивости, сладострастии, убийствах и приятных чувствах». Как-то вечером он сказал Лотарингцу: «Главное в моей жизни сделано. Я впервые ясно увидел две-три вещи».

Глава XXXIX

Дивертикул, образовавшийся в горле гравера, распух, достиг пищевода и начал давить на легкие, вызывая обильную мокроту и воспаления. Три пневмонии подряд, сопровождаемые бронхитами и сухим слабым кашлем, вконец истощили Моума. Опасаясь, что болезнь скоро унесет его, он составил завещание.

В своей книге Грюнехаген приводит слова Моума, сказанные им в конце жизни: «Когда я кладу перед собою медную пластинку, меня охватывает печаль. Мне больше некогда размышлять над образом или, вернее, держать его перед глазами, чтобы воспроизвести на гравюре. Я творю нечто иное».

Глава XL

Клод Желле уговаривал Моума Гравера позволить вскрыть себе горло, чтобы удалить дивертикул, но тот не соглашался. Однажды, когда Клод Желле привел к нему цирюльника, он выгнал их обоих и велел служанкам пускать в дом только Лотарингца – с условием, что тот будет один. Еще гравер сказал обеим женщинам, что более всего опасается прихода некоего ангельски красивого юноши, который может предъявить эстамп, подписанный его, Моума, именем. По правде сказать, Моум был не столько болен,

Вы читаете Терраса в Риме
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату