дюжины других возлюбленных шансы на воскрешение очень высоки.
Можно было бы писать и дальше, проиллюстрировать другие типично подростковые черты Володи. Например, истеричность. И любовь к подаркам и всяким игрушкам. И легкость в нарушении обещаний. (Опаздывал на свидания, заставлял час и другой ждать зрительный зал, собравшийся на его выступление.) И готовность приврать по любому поводу.
«Это был неутомимый дезинформатор, – пишет Карабчиевский. – Не только истина в высшем смысле, но простая обыденная правда факта не имела для него никакого значения. И не то чтобы он всегда специально обманывал, но просто знать не знал такого критерия… Эпоха великого словоблудия встретилась со своим великим поэтом…»
Да, в моих конспектах и заготовках осталось много неиспользованных сцен, пикантных деталей, причудливых эпизодов. Но в общем я была удовлетворена своей «экспертизой». Суд потомков должен будет учесть, что он разбирает дело несовершеннолетнего. И проявить снисходительность. Кроме того, и самоубийство виделось теперь в новом свете. Его можно было отнести к разряду «подростковых». Медицинский ярлык давал иллюзию объясненности. А то ведь всем пришлось бы и дальше ломать голову: почему застрелился?
Каких только теорий не выдвигали биографы и исследователи! Вспоминали все злоключения последних месяцев жизни Маяковского.
Вот в сентябре 1929 года Лиля Брик записала в дневнике: «Фининспектор наложил арест на все получки В. В.». Не это ли было причиной того, что очередная поездка за границу не состоялась?
А в октябре пришло известие, что возлюбленная Татьяна Яковлева вышла в Париже замуж за виконта.
А потом Владимир Владимирович взял и, никого не предупредив, перешел из РЕФа в РАПП, травивший его много лет. Возмущенные предательством, друзья порвали с ним, Кирсанов в печати объявил, что попытается смыть с ладони все его рукопожатия.
Правда, в январе он читал поэму «Ленин» в Большом театре. В правительственной ложе сидели вожди и Сталин с женой, зал долго аплодировал. Но на выставку, посвященную двадцатилетию творческой деятельности (самому себе устроенную), никто из крупных деятелей не пришел. Да и друзья отнеслись равнодушно. Комиссия по устройству выставки – Асеев, Жемчужный, Родченко – не собралась ни разу.
На читке «Бани» Мейерхольд восхвалял автора, называл его гением и Мольером. Но в Ленинграде пьеса провалилась с треском. «Публика встречала пьесу с убийственной холодностью, – вспоминает Зощенко. – Я не помню ни одного взрыва смеха. Не было даже ни одного хлопка после первых двух актов. Более тяжелого провала мне не приходилось видеть».
А потом, 9 апреля, – унизительное глумление зала на выступлении в Плехановском институте. «Не было ни заранее заготовленных шуток, ни рождаемых на ходу каламбуров, – пишет Карабчиевский. – Был мрачный, бесконечно усталый, совершенно больной человек… и тупая молодежная аудитория, новое пролетарское студенчество, толпа начетчиков и зубрил, пришедших специально пошуметь, побазарить, размяться… Уж они повеселились!.. Маяковскому продемонстрировали его же оружие, ему вернули его приемы: и вопросы с заранее известным ответом, и ответы, не связанные с вопросами, и уничижительные клички, и нахрап, и перекрикивание – весь демагогический арсенал».
А возлюбленная Нора Полонская упрямо отказывается уйти к нему от мужа, бросить работу в театре.
А любимые Брики разъезжают по Европе, и нет никого, чтобы припасть на грудь, излить горечь обид, обид, обид…
Ну как тут было не застрелиться?
Кто-то отказывался признать все эти беды и огорчения достаточным поводом, начинал разрабатывать версию убийства, подстроенного агентами ГПУ. Возлюбленные обвиняли друг друга, а порой и себя, в недостатке внимания к тонким струнам души поэта. Жесткую формулу отчеканила – из парижского далека – Марина Цветаева: «Двенадцать лет подряд человек Маяковский убивал в себе Маяковского поэта, а на тринадцатый поэт встал и этого человека убил… Он кончил сильнее, чем лирическим стихотворением, – лирическим выстрелом».
Меня порадовало, что Юрий Карабчиевский в конце своей книги – задолго до меня – воскликнул моими же словами: «Отпустите его! Это ведь только подросток. Это же вечный несовершеннолетний, он больше не будет. Отпустите его на поруки – к маме, к Брикам, к друзьям – если есть, если могут быть у него друзья…»
Здесь мое послание обрывалось. Думаю, теперь я знаю – почему.
Да, подросток, да, поэт против человека, плюс вечная обида, плюс горлан, которого не принимают в главари, – все сходилось, все прояснялось. Но чего-то не хватало. Оставался какой-то важный пробел или, наоборот, черное пятно. Проходили недели, а мне все не удавалось ухватить, назвать словами клубочек моих сомнений. Чаще всего он катался вокруг некоего столбика, на котором с давних времен торчало одно мое невесть откуда взявшееся убеждение: мировая слава зря не приходит. Мы можем не ценить, даже презирать поэта, художника, композитора, полководца, но посмертная слава говорит нам одно: тут было что-то нешуточное.
Да, при жизни славу мог подарить или отнять один человек, укрывшийся за высокими зубцами Кремля. Но вот он умер, статуи его повалены, расколоты, переплавлены, а слава поэта, вознесенного им после смерти, – жива. Почему?
Один персонаж в гоголевском «Театральном разъезде» предлагает чудесное объяснение: «У нас всегда приятели захвалят». Кричали «Пушкин! Пушкин» – вот и весь свет стал кричать вслед за ними. Увы, я этому не верю. Свет умеет перемолчать или перекричать всех приятелей. Он обладает таинственной способностью забывать героев и помнить недостойных. Но есть ли у него при этом какой-то измерительный инструмент, какой-то критерий отбора?
Только сейчас я – так мне кажется – нашла ответ.
Да, критерий есть. Свет помнит только тех, кто посмел пожелать, потребовать заведомо невозможного. От мира, от людей, от себя. Но что же невозможного потребовал Маяковский? И от кого?
Да, он требовал невозможного от женщин: чтобы они предались ему душой и телом, а он бы при этом остался в полном подчинении у ненаглядной Лили.
Он требовал невозможного от начальства: чтобы оно не только разрешало ему разъезжать по