эстетике, им самим изобретенной. Такие умы всего менее подходят под чужие правила и меряются на чужой аршин. Для исполинов фехтовальное искусство не существует, говорит Менцель[16], их удар прорубает парады. Каждаго гения должно судить по тому, чего он хотел сам. Один только вопрос может найти тут место: имел ли он средства для выражения своей идеи и настоящие ли средства выбрал? Здесь мы действуем не на удачу; мы не переобразовываем явления чужого по своим прихотям, а только смотрим на орудия, которые имел художник, олицетворяя свою идею. В искусствах, говорящих слуху, эти орудия состоят в тонах и словах. В искусствах, говорящих зрению, — в красках и формах. Звуки, слова, краски, формы — все, что видно и слышно, — все только символы идей, символы, рождающиеся в душе художника, когда он входит в священный мир вдохновения. Творения его — также символы, которыми он другим душам передает свою собственную идею. Чем простее и односложнее эти символы, чем больше, чем значительнее их выражение, тем выше художник.
Бесценны те произведения, которых символы» выражая идею художника, радуют чувства сами но себе и отдельно от внутреннего своего значения, как цветы Селама[17] отдельно от тайного своего смысла, сами по себе красивы, милы и составляют прекрасный букет. Но всегда ли возможно такое слияние? Всегда ли художник свободно выбирает и сплетает таинственные свои цветы? Или собирает он и связывает только то, что
Я не наследник пророка, не обладаю Соломоновым перстнем, нет у меня и длинной бороды, но утверждаю несмотря на то, что лучше умею разобрать прекрасный Селам, принесенный нам Декампом с востока, нежели все евнухи, не включая кизляр-аги[19], великого оберзнатока и переносчика в гарем искусства. Болтанье этих каплунов-знатоков становится мне несносно; особенно затверженные их поучения, благонамеренные советы молодым художникам и вечные указания на натуру, на любезную им натуру.
В искусствах я супер-натуралист. Я верю, что художник не все первообразы свои отыскать может в натуре, что самые лучшие идеалы, как врожденная символика врожденных идей, открываются только одной душе. Один новый эстетик хотел возобновить старое правило подражания природе, утверждая, что творящий художник должен находить в природе первообразы своих творений. Этот эстетик, приводя такие поверхностные правила для художников, забыл о первом зиждущем искусстве, архитектуре, которой типы теперь ищут в гротах и лесах, но которые сначала были, конечно, не там; они во внутренности человеческой души, а не во внешней природе.
Тому критику, который Декамповы картины находит не натуральными, кому кажется неестественным движение ног лошади Хаджи-Бея и бег людей его, художник спокойно может отвечать, что он писал их так верно, как сказку, как всякое ясное внутреннее сновидение. В самом деле, когда темные фигуры написаны на светлом грунте, то поневоле имеют какое-то сверхъестественное выражение; они кажутся отдаленными от земли, и художник обязан придать им нечто баснословно-воздушное, невещественное. Кроме того, соединение скотского с человеческим в картине Декампа есть новая причина к необыкновенным изображениям; в самом этом соединении заключен тот древний
Забыл я еще сказать, что на Декамповых картинах есть и женские лица: молодые гречанки сидят без покрывала под окошком и смотрят на смешной объезд. Их спокойствие, их красота нравятся своею противоположностью. Они не смеются, даже не улыбаются: это невежливое грубиянство верхом, эта собачья покорность, бегающая вокруг — для них зрелище привычное, и это вполне переносит нас в отечество султанизма.
Только тот художник, который чувствует гражданином земли образованной, может весело живописать подобную картину. Краски всякого другого, вероятно, были бы резче, можно было бы подмешать какой-нибудь лазури или, по крайней мере, зеленой желчи, и тогда прощай основной тон веселой насмешливости!
(Окончание в следующей книжке)[23]
X. Критика
а) Обозрение русской литературы за 1831 год
Наша литература — ребенок, который только начинает чисто выговаривать.
Несмотря на то, ни в какой земле текущая словесность не имеет такой значительности, как в России, и, между тем как в других государствах литература есть одно из второстепенных выражений образованности, у нас она главнейшее, если не единственное.
Быстрота и важность государственных переломов; деятельное участие, которое обязаны принимать в них люди частные; повсеместная борьба политических и к ним примкнувших религиозных партий; их противоположные выгоды и разногласные требования; успехи и распространенность промышленности, связавшие ее перевороты с целым составом народного бытия; все, даже самые первые стихии частной жизни почти во всех странах Европы, сосредотачивают деятельность умов, на
Самые науки при таком расположении умов не могут занимать в них первого места. К тому же, созревшие вековым развитием, они уже сами собою склоняются к жизни действительной, являясь пред обществом то как сила, то как орудие политической деятельности.
Только относительная значительность остается для литературы. Но та часть ее, которая не задавлена влиянием политики, — литература
В России напротив. Литература наша в первой весне: каждый цвет ее пророчит новый плод и обнаруживает новое развитие. Между тем как в других государствах дела государственные, поглощая все умы, служат главным мерилом их просвещения, у нас неусыпные попечения прозорливого правительства избавляют частных людей от необходимости заниматься политикой, и, таким образом, единственным указателем нашего умственного развития остается литература[1]. Вот почему в России следовать за ходом словесности необходимо не только для литераторов, но и для каждого гражданина, желающего иметь какое-нибудь понятие о нравственном состоянии своего