каждый лишался своего отца или брата».
А. А. Елагин был другом и сослуживцем декабриста Г. С. Батенькова, которому всеми силами стремился помочь и который именно под елагинский кров возвратился после многолетнего заключения. «Он невинен! Точно невинен! — писала о Батенькове А. П. Елагина. — Чего он желал, того желать должен всякий благомыслящий человек». По-видимому, она обращалась к Жуковскому с просьбой помочь Батенькову или справиться о его положении, и именно на эту просьбу Жуковский отвечал ей 26 апреля 1826 г.: «О Б. нечего сказать доброго. В точности обстоятельств не знаю, но слухи не утешительные».
Елагины пытались облегчить участь и других участников восстания: И. Д. Якушкина, М. А. Фонвизина. Царская расправа вызвала у них гнев и негодование. Накануне коронации Николая I А. П. Елагина писала Жуковскому: «Завтра царь въезжает в Москву — я увижу вашего воспитанника и как бы рада была радоваться! Но строгое осуждение растерзало мое сердце, кругом меня отчаяние, стон; матери, жены, братья — все в жестокой скорби». Не приходится сомневаться, что эти чувства владели и душой Киреевского. Такой была атмосфера, окружавшая 20-летнего Киреевского.
В последующие годы осмысление уроков, которые извлекались из декабрьских событий, вело, естественно, к ощутимой переоценке ценностей. Этот процесс представлялся разным историкам литературы в разном свете. Д. Д. Благой считал, что «веневитиновский кружок в первые два-три подекабрьских года был единственным литературно-дружеским объединением, отличавшимся вольнолюбивым духом и продолжавшим в какой-то мере идейные традиции декабристов». М. К. Азадовский, напротив, утверждал, что именно любомудрами был сделан «наиболее решительный пересмотр наследия декабристов», что «путям борьбы и революции они противопоставляли пути личного самоусовершенствования, пути религиозного просветления и мирного строительства культуры» и что «все это вело к смыканию с реакционным фронтом». Думается, что обе эти точки зрения излишне категоричны и односторонне оценивают сложное и противоречивое явление. Именно эта противоречивость отчетливо сказалась в позиции Киреевского. В августе-сентябре 1827 г. критик излагал в письме к Кошелеву следующую программу: «Мы возвратим права истинной религии, изящное согласие с нравственностью, возбудим любовь к правде, глупый либерализм заменим уважением законов и чистоту жизни возвысим над чистотою слога». В. И. Кулешов с основанием видит в упоминании о «глупом либерализме» «прямой выпад против декабризма». Но если мы хотим ощутить строй мыслей Киреевского в его целостности, то нужно обратить сугубое внимание и на тот контекст, в котором были сказаны эти слова, и на другие части письма к Кошелеву.
«Если бы перед рождением, — писал Киреевский, — судьба спросила меня: что хочешь ты избрать из двух? или родиться воином, жить в беспрестанных опасностях, беспрестанно бороться с препятствиями… или провесть спокойный век, в кругу мирного семейства, где желания не выходят из определенного круга возможностей, где одна минута сглаживает другую… Я бы не задумался о выборе и решительною рукою взял бы меч». «Не думай, однако же, — продолжает он, — чтобы я забыл, что я Русский, и не считал себя обязанным действовать для блага своего отечества. Нет! все силы мои посвящены ему. Но мне кажется, что вне службы — я могу быть ему полезнее, нежели употребляя все время на службу. Я могу быть литератором, а содействовать к просвещению народа не есть ли величайшее благодеяние, которое можно ему сделать? На этом поприще мои действия не будут бесполезны; я могу это сказать без самонадеянности. Я не бесполезно провел мою молодость, и уже теперь могу с пользою делиться своими сведениями. Но целую жизнь имея главною целью: образовываться, могу ли я не иметь веса в литературе? Я буду иметь его, и дам литературе свое направление».
Вспомним в этой связи и то, о чем писал Киреевский Кошелеву в других письмах: «для нас теоретические мысли еще жизнь», «паша опытность — опытность ума», стать богаче мыслями — путь к тому, чтобы стать «богаче делами». Он призывал своего друга не ограничивать «свои занятия одним мышлением»: надо, чтобы он сведения, полученные из книг, «перегонял бы через кубик передумывания, и водку мыслей передвоил бы в спирт». Чтобы правильно понять и оценить мысли, выраженные здесь Киреевским, надо принять во внимание как первостепенного значения фактор напряженную эмоциональность тона, в котором они выражались, кипение чувств, изливавшихся в каждой строке. И тогда станет очевидно, что когда он строит планы па будущее, обосновывает свой отказ от службы и желание «быть литератором», «содействовать к просвещению народа» и даже «дать литературе свое направление», то в этом проявляется решимость бороться, решимость взять меч. Это письмо помогает правильнее понять и те чувства, с которыми Киреевский недавно ходил в «фехтовальную залу», и те, которые владели им, когда он начинал литературную деятельность. Она, несомненно, означала для будущего критика не «мирное строительство культуры», а нечто иное и большее.
Пройдет без малого 30 лет. Киреевский переживет гибель свего любимого детища — журнала «Европеец», годы вынужденного молчания, изоляции от литературной и общественной борьбы, но в письме, которое он напишет 1 октября 1854 г. молодому писателю Б. Б. Комаровскому оживут те же мысли, прозвучат те же слова, проявится верность тому жизненному кредо, которое было сформулировано в послании к Кошелеву: «Я разумею, и уверенно, под литературного деятельностию неудержимое стремление к такому действию на других, к тому упоительному сочувствию, к тому кипучему взаимно-действию писателя и публики, где человек мыслящий живет, как воин на поле сражения, а не как рекрут в экзециргаузе. Бояться раны — значит не любить славы. Потому, с богом, открывайте кампанию».
Летом 1827 г. Киреевский впервые становится предметом внимания Третьего отделения. В руки Бенкендорфа попало шутливое письмо А. Кошелева и В. Титова к Киреевскому, которое показалось шефу жандармов «очень интересным» и побудило его обратиться в Москву, к генералу А. А. Волкову с вопросом: «.. по встретившимся крайне уважительным обстоятельствам, весьма любопытно знать, кто таков сей Киреевский? какую он имеет общую репутацию, какого поведения, с кем находится в связях и сношениях?». Хотя информация, полученная Бенкендорфом от Волкова, была вполне успокоительной, за Киреевским и его друзьями установили наблюдение. Менее чем через год к Бенкендорфу поступил донос о том, что «в Москве опять составилась партия для издавания газеты политической под названием 'Утренний листок'. Хотят издавать или с нынешнего года с июня, или с 1-го Января 1829 г. Главные издатели суть те же самые, которые замышляли в конце прошлого года овладеть общим мнением для политических видов, как то было открыто из переписки Киреевского с Титовым. Все эти издатели но многим отношениям весьма подозрительны, ибо явно проповедуют либерализм. Ныне известно, что партию составляют князь Вяземский, Пушкин, Титов, Шевырев, князь Одоевский, два Киреевских и еще несколько отчаянных юношей».
Последствия доноса были ограничены вмешательством в дело Д. В. Дашкова, написавшего по этому поводу обширную язвительную записку. Однако, заступаясь в ней за Вяземского, Титова, Одоевского, Дашков ничего не мог сказать о Киреевских, которых «никогда не видывал», — и подозрения властей на их счет не были развеяны.
Примерно к тому же времени относится создание одного из самых ранних дошедших до нас произведений Киреевского — этюда «Царицынская ночь». В нем изображена ночная загородная прогулка приятелей. «Сердечный разговор», который они ведут, о том же, о чем писал Киреевский Кошелеву, — «о назначении человека, о таинствах искусства и жизни, об любви, о собственной судьбе и, наконец, о судьбе России. Каждый из них жил еще надеждою, и Россия была любимым предметом их разговоров, узлом их союза, зажигательным фокусом прозрачного стекла их надежд и желаний». Завершается «Царицынская ночь» строками, которые читает один из участников прогулки — поэт Вельский. Стихотворение воспевает семь звезд — Веры, Песнопения, Любви, Славы, Свободы, Дружбы и Надежды. Счастлив тот,