В. И. Кулешов обращал внимание па явную перекличку этой символики с декабристской: «.. Восходит свободы звезда» (Кюхельбекер), «.. Звезда надежды воссияла» (Рылеев), «…Звезда пленительного счастья» (Пушкин) и т. д. Но не будем забывать существенного обстоятельства — Киреевский писал свои стихи, когда восстание декабристов было разгромлено, когда Кюхельбекер томился в темнице, а тело Рылеева лежало в потаенной могиле на острове Голодай.
Максимович так описывает литературный дебют Киреевского: «…в исходе 1827 года, когда съехалась Москва на зиму и возобновились литературные вечера у княгини 3. Л. Волконской, на которые приглашен был и Киреевский, — князь П. А. Вяземский успел взять с него слово написать что-нибудь для прочтения — и он написал
Она стала важнейшей вехой в осмыслении Пушкина его современниками. Как единодушно признают современные литературоведы, она представила читателю «первую концепцию развития творчества Пушкина» и «имела чрезвычайно важное значение в истории осмысления Пушкина русской критикой». По мнению Б. С. Мейлаха, статьи Киреевского о Пушкине «представляют собою вершину всего, что было написано о Пушкине при его жизни». В. А. Котельников подчеркивает, что «уловить общую закономерность, связывающую творчество Пушкина с движением всей литературы, выработать столь широкую по охвату и перспективе историко-культурную концепцию мог только философски мыслящий критик», каковым «и оказался Киреевский». Ю. В. Манн, подвергший статью «Нечто о характере поэзии Пушкина» особенно обстоятельному и углубленному анализу, отметил, что «впервые в статье Киреевского творческий путь Пушкина был рассмотрен как органический процесс, включен в перспективу движения новейшей русской и, в определенной мере, западноевропейской литературы».
Мы считаем возможным не обращаться к разностороннему разбору тех литературно-эстетических и философских концепций, которые выдвинул Киреевский. Нас интересует не место Киреевского в пушкиноведении или в русской философии и эстетике первой половины XIX в., но, прежде всего, — сама личность критика, ее психологическое и идеологическое своеобразие. К анализу эстетических и философских позиций Киреевского предстоит обращаться лишь постольку, поскольку этого требует цель, поставленная перед данной статьей.
С этой точки зрения необходимо акцентировать два момента. Создавая свою первую статью, Киреевский сознательно и целеустремленно приступил к осуществлению тех намерений, которые он так горячо и страстно излагал в письмах к Кошелеву. В самом факте выступления со своим новым, нетривиальным суждением о главном явлении современного литературного процесса, молодой критик видел исполнение своего нравственного и гражданского долга. Своим укором тем, кто подменял «разборы и суждения» о Пушкине «пустыми восклицаниями», своим примером углубленного, продуманного, целостного подхода к предмету он предпринял первую попытку «дать литературе свое направление».
«…Мнение каждого, если оно составлено по совести и основано па чистом убеждении, имеет право на всеобщее внимание, — заявил он в начале статьи, настойчиво акцентируя этическую сторону вопроса. — Скажу более: в наше время каждый мыслящий человек не только может, но еще обязан выражать свой образ мыслей перед лицом публики, если, впрочем, не препятствуют тому посторонние обстоятельства, ибо только общим содействием может у нас составиться то, чего так давно желают все люди благомыслящие, чего до сих пор, однако, мы еще не имеем и что, быв результатом, служит вместе и условием народной образованности, а следовательно, и народного благосостояния: я говорю об общем мнении».
Второе, что обращает на себя внимание в статье Киреевского о Пушкине, — это ее методологическая зрелость. Она никоим образом не воспринимается как проба пера начинающего критика. То, что уже здесь сложилось качество, которое Ю. В. Манн определил как «пристрастие к триаде» (вскоре оно проявится и в «Обозрении русской словесности 1829 года», и в «Девятнадцатом веке»), — лишь один из фактов, подтверждающих, что к моменту создания своей первой статьи Киреевский сформировался как критик. Налицо здесь и та особенность его критической манеры, названная Пушкиным «слишком систематическим умонаправлением автора», которая вызывала недовольство Жуковского, с одной стороны, и одобрение Баратынского — с другой.
Сохранились свидетельства сильного впечатления, произведенного на современников первой статьей Киреевского. В частности, Е. Ф. Розен позднее вспоминал, что уже в 1828 г. «благоговел» к Киреевскому «как к сочинителю прекрасной статьи о Пушкине». Статья Киреевского выгодно отличалась от обычной журнальной продукции своего времени не только новизной и взвешенностью взгляда, но и самим тоном. Позднее ее автор прямо выразит неприязнь к той манере, в которой писало тогда большинство рецензентов: «…перебранки наших журналов» их неприличные критики, их дикий тон, их странные личности, их вежливости негородские» — все это он хорошо видел уже в 1827 г., и всему этому он противопоставил иной подход к анализу литературных явлений.
Удача первого критического опыта воодушевляла на новые. Когда М. А. Максимович стал готовить альманах «Денница» и предложил Киреевскому написать для него обозрение русской литературы за 1829 г., тот охотно согласился и вторую свою критическую работу подписал не криптонимом 9.11 (цифровое обозначение автора — И. К.), а полным именем.
Говоря в статье «Нечто о характере поэзии Пушкина» об обязанности каждого мыслящего человека выражать свой образ мыслей перед лицом публики, Киреевский сопроводил это многозначительной оговоркой: «…если, впрочем, не препятствуют тому посторонние обстоятельства». «Посторонние обстоятельства» — это, конечно, цензура, а конкретнее — Цензурный устав 1826 г., прозванный современниками «чугунным». В 1828 г. он был заменен новым, вводившим ряд послаблений, рекомендовавшим цензорам «не делать привязки к словам и отдельным выражениям», не толковать мысли автора исключительно «в дурную сторону». При всей ограниченности этих послаблений Киреевский счел нужным начать свою новую статью именно с упоминания о них. В появлении нового устава он усмотрел «самое важное событие для блага России в течение многих лет и важнее наших блистательных побед за Дунаем и Араратом, важнее взятия Эрзерума и той славной тени, которую бросили русские знамена «на стены царьградские», событие, «которое должно иметь еще большее действие на будущую жизнь нашей литературы; которое успешнее всех других произведений русского пера должно очистить нам дорогу к просвещению европейскому…».
Много появилось в русских журналах и альманахах обозрений текущей словесности. Писали их и Мерзляков, и Греч, и Кюхельбекер, и Бестужев, и Сомов, и Белинский. Но ни одно из них не открывалось таким прямым и недвусмысленным заявлением о значении свободы печатного слова, как обозрение Киреевского. И автор не замедлил тут же воспользоваться представившимися возможностями, заговорив о книгоиздательской деятельности Новикова, который, по его словам, «создал у нас любовь к наукам и охоту к чтению» и более, чем кто-либо другой в истории России, содействовал «событию, почти единственному в летописях нашего просвещения: рождению
Киреевский видит русскую словесность в движении, и это движение — к