средство для рассеяния и поправления расстроенного здоровья». Возможно, все эти соображения действительно сыграли свою роль, по главным было, думается, другое: на необходимости поездки Киреевского за границу решительно настаивал Жуковский. Еще 15 апреля 1828 г. он писал А. П. Елагиной: «Я читал в Московской Вестнике статью Ванюши о Пушкине и порадовался всей сердцем. Благословляю его обеими руками писать; умная, сочная, философская проза. Пускай теперь работает головою и хорошенько ее омеблирует — отвечаю, что у него будет прекрасный язык для мыслей. Как бы было хорошо, когда бы он мог года два посвятить немецкому университету! Он может быть писателем! Но не теперь еще». В другом письме Жуковский убеждал уже самого Киреевского: «Я не много читал
По-видимому, он не ошибался. Письма, которые Киреевский посылал из-за границы, мало похожи на письма отвергнутого влюбленного, отправившегося на чужбину для рассеяния и лечения сердечных ран. Через два дня после приезда в Берлин он писал матери, что «стал покойнее, яснее, свежее, чем в Москве… Я покоен, тверд и не шатаюсь из стороны в сторону, иду верным шагом по одной дороге, которая ведет прямо к избранной цели… Мои намерения, планы, мечты получили какую-то оседлость. Я стал так деятелен, как не был никогда. На жизнь и на каждую ее минуту я смотрю, как на чужую собственность, которая поверена мне на честное слово и которую, следовательно, я не могу бросить на ветер». Это были не пустые слова. Киреевский с головой ушел в университетский мир Берлина. Риттер пленил его систематичностью мышления: «Один час перед его кафедрой полезнее целого года одинокого чтения… Все обыкновенное, проходя через кубик его огромных сведений, принимает характер гениального, всеобъемлющего. Все факты, все частности, по в таком порядке, в такой связи, что каждая частность кажется общею мыслию». И далее: «Каждое слово его дельно, каждое соображение ново и вместе твердо, каждая мысль всемирна. Малейший факт умеет он связать с бытием всего земного шара». Ради Риттера Киреевский поначалу жертвует даже лекциями Гегеля, которые читаются в те же часы.
Потом он, правда, «предпочел слушать Гегеля, потому что он стар, скоро умрет и тогда уже не будет возможности узнать, что он думает о каждом из новейших философов». С Гегелем Киреевский познакомился лично и, по-видимому, заинтересовал философа. Уже на следующий день после первой встречи Гегель сам пригласил его к себе вновь, предложив гостю из России выбрать любой удобный для него вечер. Разговор, в котором участвовали еще несколько немецких профессоров, был «о политике, о философии, об религии, о поэзии», и Киреевский вернулся домой за полночь в состоянии упоения: «…я окружен первоклассными умами Европы!»
Впрочем, он далек от того, чтобы восторгаться всем, что видел и слышал в Берлине. У него свой взгляд на вещи, он судит посещаемые им лекции, судит строго, порой язвительно. «Исторические лекции здесь не стоят ни гроша, не потому чтобы профессора не были люди ученые, и особенно в своей части, но потому, что они читают отменно дурно. Штур читает историю 18-го века по тетрадке, написанной весьма посредственно, с большими претензиями на красноречие, следовательно дурно. Раумер, славный ученый Раумер, всю лекцию наполняет чтением реляций и других выписок из публичных листов». Не избежали критических оценок Киреевского ни Гегель, ни Шеллинг. «Гегель на своих лекциях почти ничего не прибавляет к своим Handbucher68*. Говорит он несносно, кашляет почти на каждом слове, съедает половину звуков и дрожащим, плаксивым голосом едва договаривает последнюю». «Шеллинговы лекции вряд ли и придут к вам, потому что гора родила мышь. В сумме оказалось, что против прошлогодней его системы нового не много».
Очень характерны некоторые театральные впечатления Киреевского. Спектакли, которые он видел, не отвечали требованиям простоты и естественности, предъявляемым к сценическому действию. С этой точки зрения его не удовлетворяли немецкие актеры и в еще большей степени немецкая публика. «В трагедиях великий крик,
В целом путешествие, от которого Киреевский ждал так много, оказалось разочаровывающим. Вернувшись на родину, он жаловался Кошелеву, что его поездка была «неудачна… во всех отношениях, и не столько по короткости времени, сколько потому, что я ничего не видал, кроме Германии, скучной, незначущей и глупой, несмотря на всю свою ученость».
Как сообщает Максимович, Киреевский «собирался уже в новое путешествие, сочинял себе разного рода Италии, как говаривал он, и в последние дни 1830 года написал волшебную сказку 'Опал'. Потом он развеселял себя драматическими представлениями, для которых вместе с Языковым сочинял пиесы трагического и комического содержания и которыми разнообразились их домашние вечера по воскресеньям. Одним из действующих лиц была почти всегда Каролина К<арлов>на Яниш, поэтическое дарование которой возрастало в их сообществе. Единственным следом тех представлений остался в литературе Языковский
Как показали последующие события, заграничная поездка имела для Киреевского последствия, характер и значение которых он сам в ту пору не способен был оценить. Он увидел западную науку в ее действительный рост, правильнее оценил меру своего собственного понимания вещей, понял, что годен на большее, чем только роль ученика, что он достаточно зрел для того, чтобы отобрать в европейском просвещении все ценное и распространить его в России.
В начале октября 1831 г. он написал письмо Жуковскому, в котором извещал его о решении, оказавшемся самым важным в его жизни и наложившем отпечаток на всю его последующую судьбу. Это письмо заслуживает быть приведенным здесь полностью: «Милостивый государь, Василий Андреевич, Издавать журнал такая великая эпоха в моей жизни, что решиться на нее без Вашего одобрения было бы мне физически и нравственно невозможно. Ни рука не подымется на перо, ни голова не осветится порядочною мыслию, когда им не будет доставать Вашего благословения. Дайте же мне его, если считаете меня способным на это важное дело; если же Вы думаете, что я еще не готов к нему или что вообще, почему бы то ни было, я лучше сделаю, отказавшись от издания журнала, то все-таки дайте мне Ваше благословение, прибавив только журналу not to be!69* Если же мой план состоится, то есть если Вы скажете мне: издавай (потому что от этого слова теперь зависит все), тогда я надеюсь, что будущий год моей жизни будет не бесполезен для нашей литературы, даже и потому, что мой журнал заставит больше писать Баратынского и Языкова, которые обещали мне деятельное участие. Кроме того, журнальные занятия были бы полезны и для меня самого. Они принудили бы и приучили бы меня к определенной деятельности; окружили бы меня mit der Welt des europaischen wissenschaftlichen Lebens70* и этому далекому миру дали бы надо мной силу и влияние близкой существенности. Это некоторым образом могло бы мне заменить путешествие. Выписывая все лучшие неполитические журналы на трех языках, вникая в самые замечательные сочинения первых писателей теперешнего времени, я из своего кабинета сделал бы себе аудиторию европейского университета, и мой