Рогачев ухмыльнулся, притворно вздохнул и, отделяя каждое слово, стал говорить о том, что я догадался о встрече, но этого крайне мало; он намекнул, что однажды пытался учить меня уму-разуму, но теперь убедился — напрасно.
— Бестолковый ты все же, — закончил он. — Сам не знаешь, чего хочешь. Угости нас чаем, — повернулся он к Татьяне. — Разговор длинный...
Татьяна вышла.
— Она никогда не будет с тобой счастлива, — начал Рогачев, заметив, что я хочу прервать, остановил меня рукой. — Подожди! Я знаю, что говорю. Если бы ты подумал раньше, что она с а м а согласилась на встречу, многие вопросы пропали бы. Скажешь, не так?
— Так!
— Ты можешь спросить, отчего я так уверен. Пожалуйста: мы с тобой давно летаем, и я знаю многое. Понимаешь, многое... И теперь тебе надо попить чаю, встать и тихо уйти. Так это спокойненько, без лишних слов.
— Ты-то сам что предложишь? — спросил я, чувствуя, что его неуловимость и самоуверенность начинают меня бесить. — Оставишь жену и детей и..
— Не знаю, — ответил он устало. — Я думаю, понимаешь, думаю... Вот пришел поговорить, но ты все испортил.
— Нет, — сказал я и встал. — Тебе думать не о чем, потому что ты никогда не оставишь жену и детей, точнее, Рим тебе не даст спать спокойно. Я не представляю, что ты хочешь от Татьяны, но знаю: где ты появишься, там уже не чисто!
Я замолчал, не зная, как выразить то, что он всегда подавлял других людей, этим-то и жил, махнул рукой и добавил:
— Тебе приятно думать, что ты пришел спасать ее, а на самом деле ты спасаешь себя, потому что...
В этот момент вошла Татьяна с чайником в руке, и я не успел ему сказать, что он стал задыхаться в тесноте своего дома, в своей распланированной жизни... Но тут я натолкнулся на тяжелый взгляд, не обещавший ничего хорошего.
— Придет время, и ты пожалеешь о своем приходе, — сказал он спокойно и зло. — А теперь уйди, мы должны поговорить, потому что...
— Нет! — прервала его Татьяна, и я взглянул на нее с надеждой, но она вдруг прямо-таки кинула чайник на стол. — Уходите оба!
Чай расплескался, и Рогачеву тоже пришлось встать; теперь мы стояли втроем посреди комнаты, не глядя друг на друга. Татьяна закрыла лицо ладонями и вышла из комнаты. Где-то далеко прозвенел звонок.
— Уйди немедленно! Не то мне придется применить силу.
Я выдержал взгляд Рогачева и сказал:
— Сейчас ты сам уйдешь отсюда, и навсегда.
Он только скривился, подумав, наверное, с каким бы наслаждением двинул меня кулаком. У меня дернулась щека. Рогачев заметил это и взглянул с нескрываемым презрением.
Мы стояли друг против друга, будто бы собирались драться. Собственно, дракой это назвать было нельзя: если я не успею опустить ему на голову кресло, он расправится со мной двумя ударами.
— Уйди! — успел он сказать, и внезапно лицо его переменилось; и вид у него стал таким, будто бы он дышал через кислородную маску и кто-то закрыл вентиль.
Я понял, что на пороге возникла Глаша, и тут же услышал ее веселый голос:
— Привет! Где мой сюрприз? Чем занимаетесь?
И поскольку ей никто не ответил, она осеклась, пристально взглянула на меня, перевела взгляд на Рогачева и, уловив, что здесь происходит что-то не то, спросила:
— Что ты здесь делаешь?
Вопрос явно был адресован Рогачеву; он ничего не ответил, взглянул на меня как-то виновато, и мне стало жаль его. Была секунда представить все Глаше дурашливым розыгрышем. Я промолчал, время было утеряно. И тут Глаша сказала мужу, что он, видать, снова взялся за старое.
— Хочешь, чтобы я пошла куда следует? — спросила она тихо и даже ласково. — А ты, — она оглянулась на меня. — Ты куда его толкаешь? А?!
Я повернулся и вышел из комнаты. Татьяна стояла у кухонного окна, лицо у нее было заплаканное. Я подошел и положил ей руку на плечо, она ее скинула.
— Я же просила тебя не входить, — сказал она тихо. — А что же теперь...
— Мне надоело, что вы шепчетесь у меня за спиной. Ты не хочешь что-то сказать, а он...
— Уйди хотя бы сейчас, — прервала она меня тихо. — Прошу!
Но тут же резко выкрикнула, что я никого не вижу, кроме себя. Что ж, возможно, это и так. Я ничего не ответил и пошел в прихожую. Из комнаты долетал голос Глаши, которая, видать, приканчивала Рогачева; говорила она громко, с повизгиваньем, и единственное слово, которое я разобрал, было «содержанка». Перед тем как выйти, я задержался на секунду, словно была возможность вернуться и что-то исправить, а затем открыл дверь.
Когда я стоял на автобусной остановке, то увидел, как из-за угла показались Рогачевы; Глаша вела мужа так, как водит милиция — чуть впереди себя. Чтобы не встречаться с ними, я поймал какого-то частника и уехал домой.
Татьяна говорила, куда ни вылетай, все равно окажешься в Мурманске. Это так: мы с нею и познакомились в Мурманске, на одном из таких рейсов. В Ленинграде я ее не приметил, но в полете Тимофей Иванович вдруг заговорил. Это само по себе было настолько удивительно, что я прислушался. И удивился еще больше, когда уяснил, что он говорит о бортпроводнице: он ведь о какой-нибудь гайке не сразу решится голос подать, вначале прошепчет, губами и руками давая понять, что не сказать это просто не мог.
Рогачев повернул к нему голову и спросил:
— Ну и что?
— Новенькая, — пояснил Тимофей Иванович. — Стесняется.
И замолк, похоже, насовсем.
Рогачев лениво заметил, что все новенькие кажутся именно такими.
— А что еще?
Тимофей Иванович только пожал плечами, полагая, что и так сказал слишком много. Переспрашивать было бы бесполезно, Рогачев оставил механика в покое. Меня же Тимофей Иванович от души порадовал: пожалуй, впервые он высказался определенно, а главное, обратил внимание на то, что обычно обходило его стороной. Я подумал, что если дело пойдет так и дальше, то он со временем разговорится. Было любопытно присмотреться к новенькой и узнать, что же так потрясло Тимофея Ивановича, благо мы два часа не могли вылететь из Мурманска: повалил такой густой снег, что видимость упала до двести метров. Побывав у диспетчеров и синоптиков, мы возвратились на самолет; Рогачев, Саныч и бортмеханик сидели в пилотской, изредка переговариваясь с диспетчером — не улучшается ли видимость, — а я устроился на первом ряду пассажирского салона и, привалившись плечом к обшивке, смотрел то в иллюминатор, за которым мельтешил снег, то на Татьяну. Я рассмотрел ее и не нашел ничего особенного, но, кажется, смутил ее своим взглядом. Она поплотнее закуталась в пальто и продолжала читать. Книгу она держала на расстоянии, как когда-то учили в школе, переворачивала страницы неторопливо и один раз взглянула на меня.
— Интересно? — спросил я, и она утвердительно кивнула.
Ничего особенного в ней я тогда не приметил. Темные глаза — внимательные и даже несколько холодные; волосы выбивались из-под шапки и делали ее женственной. Но не это задело Тимофея Ивановича. Возможно, что-нибудь и прояснилось бы, если бы она заговорила: женщина тогда и становится видимой, когда не молчит. Кажется, так утверждал Рогачев... Но не спрашивать же ее, что она читает, и не говорить о метели. Ее напарница спала где-то на последнем ряду, пилоты сидели в своих креслах. Но тут из пилотской вышел Тимофей Иванович, и я сказал, что в салоне становится холодно и надо бы запустить