Курсант второго курса высшего военно-морского училища может покинуть родные стены только в субботу вечером и в воскресенье, если он: не имеет учебной задолженности; не назначен в наряд или в караул; стал в строй увольняемых без нарушений формы одежды; не получил на неделе дисциплинарного взыскания; довел до совершенной чистоты и блеска свой объект приборки; содержит личное оружие в идеальном порядке и многое такое прочее.
И все же не надо забывать, сколько нам отпущено судьбой прекрасного. Субботы ждут со сладостно ужасным замиранием сердца! Суббота — это день особый.
С самого утра все не так. Зарядки нет. Курсант выносит во двор постельные принадлежности, чтобы выколотить из них пыль и казарменный дух. За завтраком он одной рукой жует булку с маслом, а другой рукой драит о бедро латунную бляху поясного ремня. Если надраивать ее так с утра и до ужина, бляха станет золотой.
Начинаются занятия, и приободрившийся двоечник жалобным стоном молит преподавателя спросить его, убедиться в отличном знании предмета и исправить оценку. Преподаватель не выдерживает источаемого глазами двоечника отчаяния и спрашивает что попроще. В руке двоечника возникает раскрытый на нужной странице классный журнал. В руке преподавателя из воздуха возникает авторучка. Вздрогнув, преподаватель ставит утешительный балл…
В субботу все такие усердные, исполнительные и дисциплинированные, такие трудолюбивые и добросовестные, что старшины смотрят на подчиненных увлажненным взглядом, начинают сомневаться в необходимости мер принуждения и приказания отдают тоном почти отеческим.
— Охотин, милейший, подойди-ка, — позвал мичман Сбоков, когда кончились занятия и дежурный по роте просвистел большую приборку. — Будь любезен подраить гальюн на третьем этаже. Вчера ты устал, коридор натирать тебе будет трудно.
— Есть подраить гальюн на третьем этаже, товарищ мичман, — безрадостно репетовал Антон.
— Накануне он впервые вкусил терпкую прелесть тренировки, и сейчас все мускулы ныли, суставы поскрипывали и нос распух. Совсем другая наружность с этим носом. Преподлейшая, можно сказать, наружность.
— Ступай, — ласково отослал его Дамир Сбоков. — И не забывай, пожалуйста, что нос всегда надо перчаткой прикрывать.
И он ухмыльнулся, припоминая, как вчера заглянул в спортзал, увидал Антона Охотина, колотящего кулаками воздух, и залюбовался. В конце занятия Пал Палыч (для привития вкуса) разрешил Антону поработать с Колодкиным, шепнув тому, что это не всерьез. Колодкин только уклонялся от свирепых и размашистых ударов, а если и бил сам, то слегка и в корпус. Деликатный человек, Колодкин делал вид, что работает в полную силу, а Дамир Сбоков хихикал и отпускал со своей скамейки злоехидные замечания.
Колодкин совершенно случайно задел Антона по носу. Антон, можно сказать, сам наткнулся на перчатку. В глазах у него вспыхнуло, в мозгах звякнуло, в груди взметнулась гейзером обидная отчаянность, и он кинулся на Колодкина, как фокстерьер на кабана, не помня, где он, с кем дерется и вообще
что к чему. В бездумном боевом забвении он пер на врага, вышвыривая вперед кулаки и шлепая губами. Спорт кончился. Колодкину при всей его деликатности ничего не оставалось делать, как уложить Антона крюком в печень. Все же он пожалел незнакомого человека и не провел удара в челюсть.
Антон лежал на спине, пропихивал воздух через сплющившееся горло и был уверен, что сейчас умрет, а старшина роты мичман Сбоков убеждал Пал Палыча:
— И чего вы хотите от этого артиста? Он же как арбуз — сверху красивый, а внутри вода. Наплюйте на него, все равно ничего не получится. А я поставлю его в наряд с субботы на воскресенье.
Ужаснувшись, Антон вскочил на ноги.
Пал Палыч сказал Дамиру:
— Все идет как следует быть. Никаких нарядов с субботы на воскресенье. Пусть Антон гуляет и радуется.
Дамир смолчал, но сумел подпортить ему радость жизни этим гальюном. Антон пошел в баталерку и переоделся в хлопчатобумажную робу. Раздобыл ветоши, проволоки, хлорной извести, ведро, швабру и резинку. Это хозяйство он притащил в гальюн, выставил оттуда публику и просунул в ручку двери прочный дрын.
Антон рассыпал по асфальтированной палубе: хлорку. Потом уселся на подоконник и закурил. Работа предстояла противная, но не тяжелая. Справиться с ней можно быстро, так что торопиться не стоит.
Он стал думать о вещах умных и значительных, глядя на сырую и серую улицу, но под едкую вонь хлорки как-то не думалось о большом, и мысли сами собой измельчали, заюркали меж обыденных забот, растыканных на жизненном пути курсанта, как валуны на карельском картофельном поле.
Бляху и пуговицы на бушлате он уже выдраил, а вот брюки не выглажены, придется стоять в очереди за утюгом. Бриться тоже надо, а лезвия кончились. Утром он изловчился и, вместо того чтобы трясти постель, подраил карабин. И не попался — начальство присутствовало во дворе, наблюдало, усердно ли курсантский состав машет простынями и одеялами. Вылавливало в закоулках лодырей, которые стояли, завернувшись в одеяла, да покуривали. Так что проблема личного оружия перед Антоном уже не стоит. Зато стоят многие другие проблемы. Главное, бескозырка перешита не по-уставному: тулья подрезана, лента надставлена, и окантованный край остер, как лезвие штыка. Но есть способ извернуться и уволиться в такой бескозырке: стать в строй в бескозырке дневального, а потом, проходя мимо его тумбочки, украдкой переменить. Опасное дело, могут попутать, но не носить же на голове гриб-моховик, который выдает интендантство… Штиблеты у него тоже не казенные. Раньше уволиться в них удавалось только при помощи хитроумных комбинаций, но с тех пор как командиром роты стал Александр Филиппович Многоплодов, обожающий красивую обувь, эта проблема отпала.
Когда Антон скучно думал о том, что наличных средств у него хватит только на два стакана кофе гляссе и рюмку ликера, а насчет кино придется сказать Леночке, что у него голова болит в душном помещении, загрохотали вдруг панические удары в дверь. — Антон рявкнул:
— Пр-р-риборка!
— Отопри, сослуживец! — раздалось за дверью. — Надо!
— Терпи как по боевой тревоге! — отрезал Антон.
— Да открой же ты, крокодил египетский! — потребовал бас. — Смертельный случай!
— Ну, коли уж смертельный… — смилостивился Антон.
Он отворил дверь. — Ворвался рыжий тип, выхватил у него из рук дрын и крепко забил его обратно в ручку.
— Уф! — выдохнул тип и рассмеялся. — Ну и наядренил же ты здесь этой хлоркой!
— У каждого свой вкус, — заметил Антон. — Если тебе интереснее запах аммиака, надо было прийти на полчаса раньше. Делай свое дело и проваливай. Курсант третьего курса в потертой фланелевке и заношенных до рыжины брюках второго срока, скуластый, ушастый, конопатый, вихрастый и удивительно остроглазый, сказал посмеиваясь:
— А я тебя знаю. Ты Охотин. В самодеятельности верха держишь. В прошлом году тягомотнейшую музыкально-литературную композицию состряпал. А меня. зовут Григорий Шевалдин. Не забывай, что ударение на последнем слоге. Теперь дай закурить. Антон дал Григорию Шевалдину сигарету, и тот забрался с ботинками на подоконник.
— От приборки сакую на вашем курсе, — сообщил он, прикурив. — Согласно старинному морскому закону: если хочешь спать в уюте, спи всегда в чужой каюте.
— Уютней — гальюна не нашел места, — заметил Антон.
— Это, так сказать, неприцельное попадание. Стою на трапе, глянул вниз — наш командир курса поднимается, капитан второго ранга Скороспехов, а он к сачкам и разгильдяям безжалостен. Деваться некуда — я к тебе в заведение. А тебя за что сюда воткнули?
— За наглый взгляд и непочтение, — ответил Антон.
— Великий грех, — покачал головой Григорий Шевалдин. — Знаешь, я раньше думал — ты послушный. Очень уж у тебя начальстволюбивая композиция получилась. Что ни стих — буд-то командир отделения под музыку вещает истины. — Григорий причмокнул и ловко попал окурком в писсуар. — Что у тебя с носом?
— Спорттравма, — объяснил Антон. — Бокс.
— Ты еще и боксер? — изумился Григорий Шевалдин. — Какой корысти ради?