но Слава ощущал неким научно не описанным чувством, что имя это жжет все три языка, словно порция горчицы, и надо его проговорить, чтобы кончилось надоедное жжение.
— Антона выгнали из училища, — сказал Слава.
— Туда и дорога, — отозвалась Нина.
— Помилуйте, за что? — удивился Герасим Михайлович. — Такой был способный молодой человек. И где он сейчас?
— На Балтике, — осведомил Слава Трибратов. — Говорят, он служит боцманом.
— Теперь понятно, — вздохнул Герасим Михайлович.
— Что тебе понятно? — спросила Нина.
— Понятно, почему он пропал — не звонит, не заходит… Я опасался сделать тот шаг, который отделяет удивление от плохого мнения о человеке. Нет, он все тот же… За что его исключили?
— За самовольные отлучки, — рассказал Слава Трибратов. — Одна самовольная отлучка — это уже на военной службе большое преступление, а он сделал три подряд. И любопытно, — подчеркнул Слава Трибратов, — что я своими руками поймал его, когда он возвращался из последней. Я в тот день стоял помощником дежурного офицера…
— Когда это было? — безучастно спросила Нина.
— В конце сентября. Я стоял помощником дежурного офицера и обходил ночью помещения, — продолжал убийственный для него рассказ Слава Трибратов. — Зашел в курительную комнату, и, представляете, из окна прямо на меня прыгает Охотин, весь в ржавчине, потому что лез на третий этаж по водосточной трубе. Признаюсь, я не хотел на него доносить. Когда-то он мне нравился. Я потребовал объяснения. Он сознался, что ходил к женщине.
— В чем он еще сознался? — безучастно, еще тише спросила Нина.
— Больше ни в чем. Да и к чему подробности, — пожал плечами старший лейтенант. — Наверное, они постыдны. Он никому ничего не рассказал. Через две недели закончилось расследование, и его с позором выгнали.
— По вашему доносу, — отметил Герасим Михайлович, обстукивая свой стакан серебряной ложечкой.
— Я сделал то, что мне следовало сделать по долгу офицера, — слегка заносчиво сказал старший лейтенант Трибратов. — Но я уже указывал, что, может быть, не сделал бы этого, если бы Охотин убегал из училища в силу серьезной необходимости. Все-таки я не совсем офицер, — улыбнулся он, — прежде всего я музыкант, и мне нелегко портить человеку судьбу, каким бы он ни был мерзавцем. Но теперь я ни о чем не жалею. Зная, что Нина в таком положении, бегать к женщине…
Герасим Михайлович поднялся, подошел к окну, отодвинул штору.
— Почему надо убегать из училища в самовольную отлучку? Разве нельзя попросить разрешения?
— Для увольнения в рабочий день нужна веская причина, — объяснил старший лейтенант. — Надо написать рапорт начальнику, все изложить, и тогда решат, уволить ли человека, или в этом нет необходимости… Но к женщине!
— Замолчи! — вскрикнула Нина, — Я эта женщина! Она опустилась на диван и спрятала лицо в подушку.
— Ты… Ты не должна так шутить… — прошептал Слава Трибратов. — Это неправда!
Герасим Михайлович вернулся к столу, взял Славу за плечо:
— Нина не должна была вам эго говорить. Простите.
— Он должен был сказать! Я не обязан обо всем догадываться, я ему не цыганка! — забушевал Слава Трибратов. — Я не умею читать по выражению лица! Я не считаю себя виноватым!
Придерживая за локоть, Герасим Михайлович вывел Славу Трибратова в прихожую. С трудом отыскав рукава шинели, старший лейтенант выбежал из дому, не взглянув, подают ли ему руку на прощание.
Проговорив одну из тех фраз, которые каждый человек имеет наготове для самоуспокоения в трудную минуту, Герасим Михайлович вернулся к дочери. Услышав его шаги, Нина отпустила подушку. Глаза ее были сухи, а выражение лица источало отчаянную решимость.
— Папа, я люблю его! — сказала она.
— Нет ли какой истории поновее, — отозвался Герасим Михайлович
Он чувствовал жажду и допил остывший свой чай.
— Есть и поновее, — твердо сказала Нина. — Я поеду к нему.
Герасим Михайлович выразил согласие кивком головы.
— Завтра, — сказала Нина. — Ты разрешаешь?
— Однако… — Герасим Михайлович налил себе еще стакан и стал исследовать сервант в поисках варенья. — Сдается мне, — заметил он, отыскав початую банку малины, — что разрешения прежде всего следует спрашивать у Дениса Антоновича. А это капризный молодой человек, не уверен, что он отпустит тебя.
— Мы поедем вместе, — проговорила она неуверенно.
— Когда-нибудь, — поддержал Герасим Михайлович. — Весной, в теплую погоду, и нам тогда будет не пять недель от роду, а хотя бы пол годика. Непременно поедем, что за жизнь на одном месте.
— Ты прав, я сошла с ума, — смущенно улыбнулась Нина. — Что же мне делать?
— Что делать, делать что? — пропел Герасим Михайлович. — Мне это ясно, как простая гамма. Начинай штопать дырки своей жизни, дочь моя. Напиши письмо и не оставь ни крошечки своей любви на дне чернильницы, пускай этот беспутный боцман омоет душу твоей грамматикой. Зачем ты говоришь старому отцу, что теряешь рассудок от любви? Скажи это ему. О юная женщина, какие нежные глупости писала мне твоя мать!
— А по какому адресу мне писать глупости? — спросила Нина.
— Ах, какие пустяки тебя тревожат! — проворчал Герасим Михайлович. — Пиши. Утром позвонит Слава и сообщит адрес.
— Ты уверен?
— Совершенно. Он порядочный и совестливый человек.
— Да, — согласилась Нина. — И неглупый. Как он мог?
— Неглупые люди чаще делают глупости, чем дураки, — объявил профессор и допил свой чай. — Ах, боже мой, — восклицал он, повертывая в пальцах пустой стакан, — какой непрактичный, какой беззаботный, какой упрямый народ эти боцманы! Ну что ему стоило сказать нашему дирижеру, что ходил к тебе в родильный дом за очередной оплеухой?
— В самом деле, что ему стоило, — шепнула Нина.
Примечания
1
догадка просвещенного читателя о том, что приведенный стих принадлежит незабвенному Козьме Пруткову, вполне справедлива. — Автор.