высоко поднять свои худые руки, обнажив впалые подмышки с редкими, слипшимися от пота волосками.

– Пустое, барыня, не тревожьтесь, – робко ответила горничная, осмотрев пятно. – Потница это у вас, от жары. Взопрели вы ночью.

– «Взопрели…» – передразнила девушку помещица. – Пошла вон, дура. Михея позови.

Горничная скрылась, а Дарья Николаевна, подойдя к большому зеркалу у комода, долго рассматривала искусанную клопами шею и плечи и грызла губы с целью вернуть им поблекшую за ночь краску.

Кроме горничных и сенных девушек, мало кто видел эти недостатки внешности Дарьи Николаевны. Дочь столбового дворянина, состоявшая в родстве с Пушкиными, Толстыми, Строгановыми, Давыдовыми, она овдовела после непродолжительного замужества, и ее вдовья постель долгое время не согревалась ничьим телом.

Тоскуя от скуки и изнывая от горячивших молодую кровь снов, где бравые усатые офицеры штурмом брали ее спальню и вытворяли с ней самой такие вещи, от одних воспоминаний о которых потом целый день сладко ныло сердце, двадцатишестилетняя вдова некоторое время пыталась изгнать бесов, что поселились в ее душе.

Каждый год она ездила на богомолье к какой-нибудь православной святыне. Желание найти успокоение и развести черные мысли порой загоняло Салтыкову довольно далеко: например, в Киево-Печерскую лавру, где постоянные обитатели паперти долго потом вспоминали щедрую барыню, горстями швырявшую милостыню и пожертвовавшую «на церковь» весьма внушительные суммы.

Богомолье не помогало, сны продолжали преследовать Дарью Николаевну, становясь особенно невыносимыми весной, когда до раскрытых окон ее спальни доносился сдержанный смех и шепот дворовых девок, крутивших свои амуры с конюхами, кучерами и лакеями. Кусая углы подушки, молодая вдова вслушивалась в эти звуки, и в душе ее нарастала злоба.

«Ишь, расходились… Креста на них нет… Еще понесут, стервы, да, поди, и плод пойдут травить, а какие после этого будут работницы?»

О том, что незамужние дворовые девки время от времени бегают «травить плод» к старухе Куделихе, после чего криком кричат и отлеживаются в людской на полатях, кровяня рубашки, Дарья Николаевна знала от своей старой няньки Мамаевны. Однажды заикнувшись об этом, та уже не могла отвлечь барыню от расспросов на эти темы и постепенно рассказала ей все: что плод травят, вставляя «в нутро» длинную ржавую спицу, что вся операция идет на живую, и что девки кричат так, что, бывает, «козы пугаются, ажно молоко у них пропадает».

Сама не зная почему, Дарья Николаевна, лежа в постели, часто представляла себе эти картины, и тело ее содрогалось от новых, тревожно-сладких ощущений.

А потом появился ОН. Дворянин, землемер, капитан Николай Андреевич Тютчев[1].

Он пришел к ней, высокий статный красавец с лихо закрученными усами, и, приложившись к ручке, почтительно представился и объяснил свое дело:

– Занимаюсь, Дарья Николаевна, межеванием, то есть проведением на местности границ между землями различных владельцев. Принужден по службе заняться сверкой границ ваших подмосковных владений с записями об оных, имеющихся в земельном кадастре.

Глядя на его румяное и невозможно красивое лицо, она тогда поняла: вот оно, пришло! Сбылось то, о чем молодая вдова тайно молилась. Он – не тот образ, из неясной зыби сна, а живой – стоит рядом, подкручивая капитанский ус, и поглядывает на нее с нескрываемым интересом.

– Оставайтесь ужинать, Николай Андреевич, – кокетливо сказала она, лихорадочно соображая, какой туалет надеть к трапезе – тот, из желтого муслина с открытыми плечами, пошитый для именин соседской дочери Палашки Панютиной, или полосатый шелковый, к которому прилагается тюрбан со страусовым пером.

Она выбрала желтый, и зря – все равно платье оказалось смято, и фижмы слетели на пол вместе с корсетом, когда капитан под предлогом, что ошибся дверью (он шел после обеда в курительную, а она удалилась к себе припудрить плечи), вошел к ней и, недолго думая, положил широкую лапищу прямо на лиф.

А потом стал больно, сильно целовать в губы, в лоб, в глаза, наклонялся к рукам, его губы скользили дальше – от ладони к запястьям, добирались до шеи, спускались к вырезу декольте… У Дарьи моментально закружилась голова, она таяла, таяла в кольце этих сильных рук, плавилась в его объятиях, как воск, она поддавалась ему, словно мягкая глина мастеру…

…А потом наступило утро, и она впервые за много-много месяцев проснулась и, еще не открыв глаза, сразу же почувствовала рядом тепло такого желанного, такого драгоценного тела… Приподнявшись в кровати, чтобы рассмотреть его как следует, Дарья Николаевна сделала неловкое движение – и страстный любовник моментально откликнулся на него, и в утреннем полумраке их тени затрепетали вновь, и первый робкий луч, прокравшись сквозь занавески, испуганно прочертил по комнате узкую золотую полосу и замер, устыдившись того, что стал непрошеным свидетелем переплетения их сильных тел…

Этот жгуче-страстный роман, который ни для кого не был тайной, продолжался немногим более полугода.

…А потом Тютчев ее бросил.

Бросил в одночасье, неспешно одеваясь после ласк очередной бурной ночи.

– Ну, Дарьюшка, напотешились мы с тобою, век не забыть. Уж на что, казалось, я выносливый, а все ж ты меня переплюнула. Но, однако же, делу время, потехе – час, как в народе говорится. Поцелуемся в последний раз, да и разойдемся. Перекрести меня, душа моя, и благослови: сегодня еду предложение делать. Надоело холостым ходить, хочу домом обзавестись, чтобы самовар по утрам и ребятишек своих заиметь поболе…

У Дарьи Николаевны потемнело в глазах. Сама по жизни вероломная, она почему-то истово верила в верность своего любовника и не сомневалась, что их роману суждено гореть и вспыхивать страстью еще долгие-долгие годы.

– На ком же ты женишься, если не секрет?

– На соседке твоей.

– Это не на Пелагее ли Панютиной?

– На ней. Что, хороша невеста? Благословляешь?

– Хороша, – с трудом ответила Салтыкова и, привстав на постели, положила руку на тяжело вздымающуюся грудь. – Очень хороша твоя Пелагея. Ну а я-то, я-то сама тебе чем не пригожа, друг мой? Душ и капиталов у меня-то, поди, поболе, чем у Панютиных, наберется.

Держа в руках сапог, который он собирался надеть, капитан Тютчев с удивлением обернулся через плечо на Дарью Николаевну, и острая, как та ржавая спица, боль прошла сквозь ее грудь. Она поняла, что любимый и в мыслях никогда не держал предлагать ей руку и сердце. Это Дарья любила молодого капитана, а для него она была так – забава, служебное приключеньице. Забава… Забава…

– Ну-у, Дарьюшка, что за странный разговор. У тебя сыновья, тебе поднимать их надо. Капиталы твои не мне, а им должны пойти, ежели по справедливости. Ну а кроме того…

Он не договорил, но она поняла.

А кроме того, хотел сказать Николай Андреевич, тебе тридцать два года, по нынешним меркам – старуха. К тому же негоже молодому капитану жениться на вдовице. А еще, и это, пожалуй, самое главное, у Палашки Панютиной, помимо трехсот душ и пятидесяти тысяч приданого, розовощекое лицо с играющими на щеках ямочками, живые синие глаза, молочно-розовая кожа, источающая нежный аромат незабудок и пухленькая, аппетитнейшая фигурка, обещающая охочему до постельных утех капитану новые, неизведанные забавы…

…На свадьбу Дарья не поехала, сказавшись больной, хотя Иннокентий Панютин, как добрый сосед, лично приезжал уговаривать ее почтить присутствием семейное торжество. Было ли это взаправду или только ей казалось, что в уголках его синих, как у дочери, глаз, все время, пока он говорил, мелькала издевательская усмешка?

Как бы там ни было, действительно больная от ревности и злости, с серым лицом, казавшимся особенно страшным в полумраке спальни, где она лежала, Дарья Николаевна вслушивалась в стук кареты, увозившей Панютина.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату