согласилась выйти за него замуж. Он был хорошим человеком, нежным супругом и любвеобильным отцом — так обычно принято говорить, но он и в действительности обладал этими качествами.
Готфрид Барков, торговец текстилем, досточтимый и пользующийся уважением коммерсант, порядочный и добросердечный человек, веселый, но весьма стеснительный и вместе с тем всегда готовый прийти другим на помощь. Он обожал свою жену и любил ее сына, не забывая отчетливо показывать ему эту любовь. Он воспринимал свою жену как большой подарок судьбы. И хотя не мог предложить ей ослепительной карьеры и головокружительного счастья, он дал ей вполне безопасное укрытие. Он погиб в 1940 году под Верденом, всего в нескольких километрах от того места, где в 1916 году был убит его отец.
— Я всегда знал, как ты живешь, — сказал Модерзон спокойно. — Общие знакомые информировали меня об этом время от времени.
— Я знаю, — ответила она просто. — Мне также всегда было известно, где ты находишься и как идут твои дела.
— Я тебе писал время от времени, — сказал он, — все эти годы. Не для того чтобы навязываться или оказывать на тебя какое-либо влияние. Я хотел, чтобы у тебя была уверенность: если я тебе понадоблюсь, я всегда в твоем распоряжении.
Какое ужасное слово в этом контексте, подумала Сюзанна Барков: быть в распоряжении! И каким образом: предоставить в распоряжение кошелек, помогать словом и делом или именем? И более ничего? На один раз слишком много, а для всей жизни слишком мало!
Да и тогда, двадцать два года и три месяца назад, он предоставлял себя в ее распоряжение — бледный, потрясенный до глубины души, но целиком и полностью достойный уважения, как это предписывал ему его кодекс. Его глаза были темными и холодными, как вода глубокого озера под кристально-чистым слоем льда. И затем это: я, разумеется, готов учесть все обстоятельства — пожалуйста, распоряжайся мною! И тогда она сказала: нет, никогда, ни при каких обстоятельствах!
И их пути разошлись, как два рукава одной реки. Его жизнь устремилась вперед, ее же просачивалась через заводи и лужи обыденности.
— Я бы могла тебя постепенно забыть, — сказала Сюзанна Барков. — В жизни все забывается, едва ли найдутся раны, которые не могли бы залечить годы. И чем дальше все отодвигалось в прошлое, тем менее проблематичным оно мне казалось. Были даже такие часы, в которые воспоминания принимали приятный оттенок. И это все так и осталось бы прекрасным, хотя и неудавшимся эпизодом в моей жизни, если бы не Бернд, мой сын.
— Ты воспитала его самым примерным образом, — проговорил генерал.
— То, что ты скажешь именно это, — ответила Сюзанна с горечью, — я почти предполагала. В течение двадцати долгих лет я тоже думала, что хорошо руководила им и тонко оказывала свое воздействие. Но сегодня я знаю, что все это было ошибочным.
Бернд Барков, ее сын, был лейтенантом и офицером-инструктором, взлетел на воздух и похоронен в Вильдлингене-на-Майне. В детстве это был мальчик, похожий на сотни тысяч других мальчиков, с нежным лицом, тихий, приветливый, искренне и преданно любивший свою мать, прилежный в школе, всегда среди первых в спорте и играх. Но чем взрослее он становился, чем четче делались черты его лица, тем явственнее в нем проявлялось сходство с Модерзоном. Первое, на что мать с удивлением и испугом обратила внимание, были его серо-ледяные, смотревшие испытующе глаза.
— Знал ли твой муж, что Бернд был не его сыном? — спросил генерал.
Сюзанна кивнула головой:
— Он знал даже, кто был отцом Бернда — или, может быть, в этом случае лучше сказать, — кто был его родителем. Ибо мой муж всегда относился к Бернду как отец — как добрый, справедливый и заботливый отец.
Но она не стала своему мужу той женой, какую он ожидал и какую заслуживал. Она видела в сыне единственного для нее мужчину. Того, кто когда-то поднял ее на вершину счастья, а затем допустил ее падение, низвержение с высоты. Но тогда оно казалось ей долгим и блаженным парением в воздухе, и это состояние полной невесомости она никак не могла забыть.
Таким образом она и начала поддаваться искушению. Ей захотелось видеть в Бернде Баркове Бернда Модерзона. Она стала поощрять в своем мальчике то, что ей казалось достоинствами Модерзона. Она укрепляла в нем его поначалу колеблющуюся решимость, поддерживала любое проявление самодисциплины, направила его внимание на историю вообще и военную историю в частности. И постепенно ей удалось сформировать волевого, общительного, стремящегося к знаниям юношу, в котором все сильнее росло желание стать офицером.
— А мне следовало бы привить Бернду ненависть к этой профессии, — сказала Сюзанна Барков.
Генерал-майор Модерзон молчал, сидя с неподвижным, словно окаменевшим лицом. Он положил руки на стол и сомкнул пальцы, кожа на их сгибе была серовато-белой.
Бернд хотел во что бы то ни стало стать офицером — как его настоящий отец, которого он не знал и о котором ничего не слышал. Когда Модерзон узнал об этом из писем знакомых, он испытал втайне гордость и чувство благодарности к матери. Он внимательно следил за становлением Бернда.
— Он был хорошим солдатом, — сказал Модерзон.
— Но почему он должен был умереть? Зачем тебе понадобилось перетягивать его к себе? Чтобы он здесь умер?
— Мне хотелось его видеть, — сказал Модерзон.
Когда генерал-майор был назначен начальником 5-й военной школы, он затребовал к себе лейтенанта Баркова — дело, не составившее каких-либо особых трудностей. И тогда он увидел своего сына — рослого серьезного молодого человека с холодными, серыми модерзоновскими глазами, отработанными пластичными движениями, хорошо воспитанного и полного чувства собственного достоинства. Зрелище, вызвавшее на его лице предательскую краску. Ни в один другой момент жизни ему не потребовалось большего самообладания, чем в этот.
— Так, стало быть, ты его видел, — сказала Сюзанна Барков. — И я дала в одном из писем свое разрешение на это. Это также было ошибкой. И ее тоже невозможно теперь исправить.
— Я видел своего сына, — сказал генерал Модерзон отрешенно. — И в те немногие часы, когда мы были вместе, я был наполнен чувством благодарности. И во второй раз меня посетило то, что обычно называется счастьем. Два момента истинной радости — вот и вся моя жизнь.
Но это было не все. Генерал ничего не сказал о том беспокойстве, которое охватило его, когда он побеседовал несколько раз с Берндом. Это было беспокойство, граничившее со страхом.
Этот парень, его сын, был как он: так же тверд, решителен, требователен без снисхождения, как он сам. Прецедент столь же очаровывающий, сколь и удручающий. Генерал узнал себя в своем сыне. Все повторяется снова и снова, как будто бы жизнь описывает постоянно одни и те же колеблющиеся круги. Он, его сын, был офицером, только офицером и ничем больше. Он готов был сражаться, а если будет необходимо, то и умереть — как и поколения офицеров до него — за то, что называлось отечеством, за то, что они под этим понимали.
Но генерал уже понимал, что подобная жизнь была более невозможна.
Модерзон попытался объяснить сыну, который не подозревал, что с ним говорит отец, почему все так получилось. Пруссия была мертва, и пруссачество умерло вместе с нею. Раньше это звучало так: «За семью, родину и отечество!» Теперь же кричат: «Одна империя, один народ, один фюрер!» Солдат сражался уже не против солдат, он защищал не родину и не человека, а должен был, как во времена ландскнехтов, бороться с мировоззрениями, религиями и группировками, стоявшими у власти. И, что самое ужасное, он должен был мириться с преступлениями и тем самым санкционировать их, а следовательно, принимать в них участие. Германия потеряла свою честь. Человек, сделавший немцев бесчестными и поставивший на офицерах клеймо преступников, назывался Гитлером. А в его окружении — приспешники и подхалимы, подстрекатели и сутенеры в политике и, кроме того, еще ограниченные, узколобые немцы, считавшие себя благородной продукцией, а свою страну — пупом земли. Все это необходимо презирать, осуждать и обвинять! И ни малейшего доброго чувства по отношению к жестоким, необузданным людям, задающим тон в звериной ненависти. Все это он внушал лейтенанту Баркову, своему сыну. И тот воспринял все правильно. И поэтому он должен был умереть.
— Ты подарил мне сына, — сказала фрау Барков с усилием, — и у тебя он умер. Ты перепахал мою