различные, но иногда и противоположные.
— Различные, — сказал я на это, — может быть. Но почему противоположные? То, что считается ценным, имеет и стоимость подходящую. Чем выше сорт колбасы, тем она дороже стоит.
— Дружбу ты купишь за деньги? Или любовь? — свернул набок Виля свою бородку.
— Я нет. А вообще это только так говорится, что не купишь. Покупали дружбу. И не то что отдельных людей, а целых государств. И любовь покупали. И покупают.
У Вили голова как кибернетическая машина. Все, что в нее попадает, перерабатывается там, снабжается цитатами и выдается наружу в совершенно измененном виде. Мы с ребятами когда-то проверили его насчет цитат. Даже я раньше считал, что он половину сам придумываете Но мы смотрели двухтомник Маркса — Энгельса, Виля шпарил оттуда буквально страницами.
— Мы все, — сказал Виля, — и даже ты — стихийные марксисты, потому что постоянно живем в стихии марксизма. И все-таки следует больше разбираться в теории.
Он выпалил в меня цитатами, в которых во всех падежах склонялось слово аксиология — теория ценностей.
— Ценности, — говорил Виля, — это предметы или явления, которые людям нужны, или полезны, или приятны. Значит, они удовлетворяют материальные или духовные потребности людей. Стоимость товара — это как бы сгусток человеческого труда. Труда, овеществленного в товаре, по известному выражению Маркса. Стоимость совсем не является доказательством полезности вещи.
С этим я был вполне согласен. Сигареты, например. Мы за них платим, а они нам же и вредят.
— А деньги, — продолжал Виля, — безусловно, являются ценностью. Но это ты брось — настоящей любви или дружбы за деньги не купишь. Так же, как за деньги нельзя продлить жизнь или купить себе талант…
В конце концов я взял у него тридцать рублей до аванса — с первых же дней работы на заводе я понял, что зарплаты не бывает, а есть аванс и получка, — и ушел обогащенный.
Мы договорились встретиться с Верой в парке над Днепром. У фонтана. Против здания Совета Министров. Конечно, любовь не покупают. Но мне хотелось сделать Вере подарок.
Я зашел в магазин. Проще всего было бы купить духи. Но я не знал, какие ей понравятся. Я уже начал присматривать летний зонтик — совершенно, по-моему, бессмысленная штука, но увидел, что женщины покупают платочки в ярких цветах. Из тех, которые надевают на голову или набрасывают на плечи, сложив косынкой. Хорошие платочки. За десять девяносто. Я купил.
По Крещатику я поехал в троллейбусе. Черт побери — прежде я как-то не обращал на это внимания — у всех женщин были платочки. И какие! Я очень ревниво их рассматривал. Куда моему! Всех цветов, ажурные, с картинками, с изображением почтовых марок. Я видел вокруг себя одни платочки.
— Глупый, — сказала Вера. — Не нужно мне подарков. В самом деле.
Платок ей понравился.
— Со вкусом, — сказала она.
Я посмотрел подозрительно. Она не шутила. Мы подошли к склону. Открылся Днепр.
В эти дни мне, очевидно, было суждено решать все спорные философские вопросы.
— Ты не помнишь, — спросила Вера, — кто это сказал, что свобода — осознанная необходимость?
— Маркс, наверное. А что?
— Я тоже точно не помню, хоть сдавала все это, когда поступала в аспирантуру. Вот так — слышишь какое-нибудь выражение и не задумываешься, что оно значит. А потом видишь, что это правда. Кажется, можешь сделать что вздумается. Жить как хочешь, а фактически делаешь только то, что необходимо.
— Может, с философской точки зрения это так и получается, — возразил я. — А если посмотреть просто… Свобода, по-моему, это когда нет принуждения. Когда у тебя или, скажем, в широком смысле, у целого народа есть возможность выбора. Хотя бы сказать «да» или «нет».
Вера вдруг странно всхлипнула и сказала:
— Если бы ты знал, как мне с тобой хорошо, как весело… Даже просто так — ходить по парку.
— Ну что ты, Вера, — растерялся я и сильнее прижал к себе ее руку.
— Ты не знаешь, как я тебя первый раз увидела. То есть я тебя видела и раньше, но таким, каким я тебя знаю… Ты ждал кого-то перед нашим домом на улице. Возле этого старого неклена.
— Что значит «неклен»?
— Так это дерево называется. Есть клен, а эта порода называется неклен.
Значит, дерево, на котором тогда, на рассвете, щебетали и шевелились тысячи воробьев, не было кленом. Странно. Хотя на нем действительно были какие-то другие листья.
— И вдруг, — продолжала Вера, — ты встал в такую позу, будто опираешься локтем на барьер или ограду. Помнишь?
— Нет, — ответил я, хотя в действительности помнил, как это было. Очень глупо.
— Ты стоял так, как это делают мимы в цирке или на эстраде. Но на сцене это никогда не производит такого впечатления. А тут, на улице, прохожие останавливались, разинув рты. Какая-то старушка посмотрела на тебя, не поверила своим глазам — на что это ты опираешься, надела очки, снова посмотрела и пошла дальше в полной растерянности. Ребятишки вокруг тебя помирали от хохота, а ты стоял так, словно все это тебя совершенно не касается, а потом сделал вид, что берешь что-то этого воображаемого барьера, и вдруг у тебя между пальцами оказалась — неизвестно откуда — зажженная сигарета.
— Ну, это простой фокус, — сказал я.
Мы еще долго ходили по парку и разговаривали, хотя оба знали, что Вере давно пора домой. Она была у сына. Он живет у ее родителей. Когда моя мама узнала об этом, она язвительно сказала: «Дякую вам, мамо, за вашу науку: колисали ви мене, колишіть онуку».[6]
Я его видел. Его зовут Андрюшка. Четыре года. Очень серьезный рослый малый. Он, мне показалось, чем-то похож на генерала. На генерала в коротеньких штанишках.
У Вериных родителей был телефон. Виктор мог туда позвонить или зайти. Мы об этом не говорили, но оба помнили об этом.
Я посадил Веру в троллейбус, а сам пошел пешком, чтоб прийти позже. Мы вместе не возвращаемся.
Я читал статью о телепатии. Уже не помню, где — в журнале «Наука и жизнь» или даже в газете. Там доказывалось, что, в общем, никакой телепатии не существует. Приводились всякие факты. Пока читаешь — тебе понятно, что телепатии нет и быть не может. Но потом ты забываешь, что там написано. И вспоминаешь Вольфа Мессинга.
Я, когда еще учился в восьмом классе, видел его выступление. Батя меня повел. В заводской клуб. Что б там ни писали про то, что он развил в себе наблюдательность, а это похоже на чудо. Пусть те, которые пишут, разовьют. А тогда говорят.
Но дело не в Мессинге. Дело в моей маме. Ведь не знала она и не могла знать, откуда я вернулся и о чем разговаривал.
— Иди ужинать, — сказала она мне сердито. И когда я вышел на кухню и с большим подъемом принялся за здоровенный кус мяса из борща, мама предупредила с угрозой: — Вот что, Ромка. Вера тебе предлагала деньги на ремонт мотоцикла. Смотри не бери. Это последнее дело — брать деньги у женщины. Да еще у такой, что старше тебя.
Я уже привык к маминым штукам и все же чуть не подавился. Вера мне в самом деле предложила денег на ремонт мотоцикла.
— Я сама тебе дам. Хоть с деньгами у нас сейчас не очень… Мог бы сразу сказать, сколько нужно. Слишком загордился. — Она чуть улыбнулась. — Ладно. Віз ламається, чумак розуму набирається.[7]
Я искоса посмотрел на маму. Она многое замечает в других. Телепат. Но заметила ли она в самой себе, что не меньше меня боится — а вдруг Виктор узнает?
— Ой, Ромка, Ромка, — сказала мама. — «Буде каяття, та не буде вороття».[8] Какой-то ты нестойкий. Нужно было тебе в армию… А почему ты в партию не поступаешь?
Я растерялся. У мамы повороты мысли — как на слаломе.