«Как же он певицы не заметил?» — подумал Сережа об Олеге. На певице была кофта такого цвета, какой, по описанию Гоголя, имела свитка у черта в «Сорочинской ярмарке» — немыслимо красная, немыслимо яркая. А Платон Иннокентьевич без турецкой своей фески, без черной повязки наискосок через глаз, в темных очках, какие многие носят в солнечный день, без кушака с пистолетами, в обыкновенном, таком, как у всех, сером костюме, много потерял. Ох, как бы подошли заткнутые за кушак старинные, изукрашенные серебром пистолеты и черная повязка на глазу к этой красной, как чертова свитка, кофте певицы!
Археолог своим единственным глазом издали приметил ребят, помахал им рукой, подозвал и спросил, где продают поросят. Певица хотела купить поросенка для неродного своего дяди. Тараса Федченко. В подарок. На откорм.
«Понимает ли Эдик, что он уезжает? — подумал Сережа.— Навсегда. В Москву. Как уедет Наташа.— У него вдруг сдавило сердце.— И поросенка певица хочет купить в подарок на прощанье...»
Эдик, как всегда, улыбался чуть грустно, и на щеке у него была ямочка. Он, возможно, и дальше жил бы в селе Бульбы, когда б не Сережина бабушка. Она вызвала певицу Елизавету Дмитрук из дома Федченко, повела к себе и со свойственной ей прямотой выложила певице все, что думала. Она напомнила ей и
— Я заберу Эдика с собой,— сказала в ответ певица.— А вам, Галина Федоровна, большое спасибо и за то, что вы были такой доброй ко мне, когда я была маленькой, и к Эдику и ко мне — теперь. То, что вы мне сказали,— правда. А за правду не обижаются.
«Как ему будет там, в Москве,— подумал Сережа.— Но ведь Эдик не сознает собственного несчастья. А если человек не сознает своего несчастья, значит, можно считать, что его и нет. Если даже его считают несчастным другие люди. Это все равно не несчастье, пока его не осознает, не почувствует именно этот, конкретный человек. И может быть, дикари, которых нашли где-то в дебрях Южной Америки, как Эдик, не осознавали своего несчастья? И все-таки,— думал Сережа,— после того, как Эдик уедет, как он расстанется с дедом Федченко, с ребятами, с лесом, с грибами и Ганнибалом, который его любит, Эдику там будет хуже, а не лучше».
— За поросятами пораньше нужно приезжать,— сказал Сережа.— Хороших, наверное, уже всех разобрали.
— Все-таки посмотрим,— возразила певица. Поросят было много. Разбегались глаза. Но Елизавета
Дмитрук сразу, не задумываясь, остановилась именно перед тем, которого не следовало покупать. Сережа переглянулся с Олегом. Певице понравился поросенок, который привлек бы любого городского человека: как следует подготовленный к базару, розовый, чистенький, только бантика на шее не хватало.
Платон Иннокентьевич вопросительно посмотрел на Сережу.
— Нет, — сказал Сережа.— На откорм такой не годится, у него узкая грудь да еще плоские ребра, хорошего сала от него не жди. У здорового поросенка грудь широкая, как у моряка из кино. И ребра крутые, как у :>того...
Сережа показал на грязного визгливого поросенка, который беспокойно поглядывал по сторонам.
Певица взглянула на Наташу, на то, с какой гордостью за Сережу слушает Наташа Сережины суждения о поросятах, и отвела глаза.
С горечью и незатухающим отчаянием подумала она о том, что на Эдика никогда не посмотрит так девушка. И только чудо могло здесь помочь.
Платон Иннокентьевич, словно догадавшись о мыслях певицы, оборвал разговор.
— Понятно. Значит, берем того, неумытого. Елизавета Дмитрук, не торгуясь, как отметил про себя
Сережа, купила поросенка.
Этого Сережа не мог понять. Он считал, что люди на воскресный базар ходят не только для того, чтобы что-нибудь купить. А еще и для того, чтобы поторговаться. Это была такая игра. И правила ее одинаково хорошо знал и тот, кто продавал, и тот, кто покупал. Ни один человек из тех, что продавали, не называл сначала цены, которую хотел в самом деле получить, а просил больше. И каждый покупатель сначала непременно предлагал меньше, чем следовало. Но в конце концов, как правило, и продавец и покупатель приходили к той цене, на которую и тот и другой рассчитывали. А певица нарушила условия этой игры.
Олег взял в руки визжащее существо, до глубины души обиженное тем, что его продали, и они все вместе пошли к машине Платона Иннокентьевича. Водитель сунул поросенка в корзину, а Платон Иннокентьевич с ребятами снова вернулся на базар. Археолог взял с собой трехлитровую банку. Он хотел купить хорошего меда. Увезти в Москву.
— По меду у нас Сережа специалист, — сказал Олег.— А я больше по салу.
За чисто выскобленными высокими столами сидели пасечники. Лук или помидоры может продавать любой человек, а вот мед требует от продавца особенно почтенного вида. Желательно, чтоб был это человек пожилой, с загорелой лысиной, а еще лучше, если у него седая окладистая борода и соломенная шляпа на голове. Такими и были пасечники на этом базаре, хоть, как знал Сережа, некоторые из них улья в жизни своей не видели.
Сережа принюхивался к меду.
— Это мед луговой,— сказал он.— Хороший. А это— подсолнечный. Можно попробовать? — обратился он к пасечнику, свежевыбритому пожилому человеку с добрым и умным лицом.
— Пробуй,— предложил пасечник и протянул Сереже ложку. С нее лили на палец мед, а затем этот палец обсасывали.
— Подсолнечный,— снова сказал Сережа.
— Подсолнечный,— с удовольствием подтвердил пасечник.— Это ты как в улье родился.
Был на базаре и прозрачный, как вода, замечательный ежевичный мед, и золотисто-желтый, густой, вязкий мед, собранный пчелами на цветущих одуванчиках, и красноватый, с сильным ароматом рябиновый мед, и яблоневый — прозрачный, с соломенным оттенком, запахом своим напоминавший осыпавшиеся, слегка увядшие лепестки яблонь.
За соседним столом женщина продавала засахарившийся в мелкие зерна вербовый мед с чуть горьковатым, свежим привкусом. Особенно много было на базаре падевого меда — темно-бурого, с деревьев лиственных пород, и зеленого — с сосны. Когда идешь по лесу, с листьев деревьев на тебя иногда падают сладкие капли. Это — падь. Сладкие выделения тлей и других насекомых, питающихся соком растений. Пчелы собирают падь.
Но больше всего привлекал покупателей прозрачный, янтарный мед в сотах — тяжелых, добросовестно и старательно заполненных пчелами. Продавал соты, укладывая их в полиэтиленовые мешочки, дюжий парень лет двадцати пяти, с красным лицом человека, который недавно позавтракал в чайной и сдобрил бифштекс рубленый стаканом водки и парой кружек пива. Из-под кожаной фуражечки кучерявился чуб. Чтоб не испачкать медом костюма, он надел новенький, видимо тут же на базаре купленный, женский ситцевый фартук в синий цветочек.
— А это какой мед? — спросил Платон Иннокентьевич.
Сережа попробовал.
— Это не мед,— сказал он решительно.
В древности люди представляли себе рай в виде сада. Однако и сегодня, если спросить у любого человека, где, по его мнению, лучше всего живется, как правило, он ответит: в саду. Можно привести много фактов и цифр, которые расскажут о том, как изменилась, как улучшилась за последние годы жизнь Полесья. Это будут центнеры, которыми обозначают урожай картофеля, собранного с каждого гектара, и новые кирпичные дома колхозников, которые в сводках обозначают штуками, и новые хорошие дороги, и Дворцы культуры, и мощные тракторы, и картофелеуборочные комбайны. Но есть еще один показатель, и говорит он о многом. Это сады, которых прежде на Полесье было так мало. И не только колхозные и совхозные сады с молодыми, сплющенными с боков, растянутыми на проволоке пальметными яблонями, но и