«неучтенной»? Ведь значило это то же самое, что «краденой». И уж Алла Кондратьевна должна была понимать это лучше, чем кто бы то ни был. Но на нее это слово не произвело никакого впечатления.
— Ну что вы, Павел Михайлович,— сказала она успокаивающе.— Из-за такой ерунды?.. Подумаешь, Щербатиха! Я в курсе. Мне докладывали. Разберусь, поговорю с Ефременко...
— О чем ты поговоришь? — сорвался председатель.— Сидит она.
— Как сидит? — испугалась Наташа.
— Известно как,— мрачно ответил дед Матвей больше себе, чем ей.— За решеткой.
— Плохо это, дед Матвей, — сказал Сережа.
Еще недавно ему казалось, что все, может, как-нибудь обойдется. Ведь когда он, Сережа, сообщил Матвею Петровичу о переучете, тот сказал, что это, в общем, неважно, потому что деньги у него в наличности. Сережа подумал тогда, что дед Матвей деньги эти сразу же возвратит в кассу и все утихнет и не повторится. Но если Щербатиху посадили...
— Чего уж тут хорошего,— ответил дед Матвей.— Дети у нее.— Он резко повернулся к Григорию Ивановичу: — Вот ты, Гриша, думаешь, ты очень разумный. Как петух на насесте: прокукарекал, а там хоть и не рассветай. Только ведь и петухи в борщ попадают. Начнутся у нас теперь ревизии да комиссии. Так и тебя это не минет... И тебе, Михалыч,— обратился он к председателю,— не видать теперь опытного хозяйства, как своих ушей без зеркала. Теперь никто тебя отсюда не отпустит. Еще помянешь мое слово. А ведь говорили тебе. Слишком много воли ты ему дал.
Матвей Петрович говорил так, словно у него не было ни малейшего сомнения в том, что все случилось из-за Григория Ивановича. А Григорий Иванович в ответ только улыбнулся и спросил:
— Что это вы так заполошились, Матвей Петрович?
— А потому, Гриша, — с силой произнес Матвей Петрович,— что мы тут все, как дерево возле дерева. Поверху раздельно, а корни переплелись. Пусть председатель тебе скажет,— воззвал он к Павлу Михайловичу,— как я твоего батю, незабвенного Ивана Аникеевича, раненного, на себе под пулями тащил. С того света хотел вынести. А как с Витей покойным ты из одной миски галушки из толченого проса ел и на моей печи спал?.. Что ж ты, теперь по всему по этому топором?!
И так горько и так убедительно сказал это Матвей Петрович, что Сереже вдруг показалось, что прав он, прав дед Матвей, работящий, безотказный старик, у которого дочка умерла во время войны от голода, а теперь случилось самое худшее, что только может случиться,— погиб единственный сын, замечательный человек, погиб Виктор Матвеевич. Что в самом деле может сравниться с таким горем? Прав он, а не его, Сережин, батя, подумал Сережа.
— Нет, Матвей Петрович,— жестко сказал Григорий Иванович.— Ничего я не забыл. И не забуду. Только помню и другое. Как Виктор вечером пришел. Больной он уже был. Говорит: что с батей будем делать? Кирпич вы на себя выписывали и людям в Залесье по спекулятивной цене продавали. Было такое?
— Брехня это! — выпалил Матвей Петрович.— У меня расписка есть. От Костенок. По казенной цене отдал. Помог людям — сына они выделяли.
— Порвите свои расписки,— с негодованием отмахнулся Григорий Иванович.— Фальшивые они... Так ему тошно от этого было, Виктору. Еле уговорил я его не позорить ваш возраст.
— Зачем ты, Гриша, это ворошишь? — вмешалась Анна Васильевна.— К чему это теперь?
— Ему нужно, — выскочила из-за спины Анны Васильевны Алла Кондратьевна. — Он свою цель имеет. Он тут все взбаламутить хочет и в мутной водичке выплыть.
— И не стыдно вам?! — сморщился, как от зубной боли, председатель.— Алла!.. Гриша!.. У людей на глазах... Взрослых не стесняетесь, так здесь же дети...
«Нужно было бы,— недовольно подумал Сережа, — составить список и повесить его на всех людных местах. И в списке точно указать: для чего мы — дети, а для чего — взрослые. Тогда окажется, что наш возраст зависит только от одной причины: от того, какими хотят взрослые нас видеть в эту минуту».
И он рассеянно и негромко запел-забормотал:
— Сережа, — с отвращением сказала Анна Васильевна.— Что с тобой?
И тут Сережа с удивлением услышал, как генерал Кузнецов приятным баском подхватил:
— Анатолий! — еще больше возмутилась Анна Васильевна.— Я тебя не понимаю. Что ты поешь?
— А что тут такого?
— Нас за эту песню преследуют,— пояснил Сережа.— В школе. Как только кто-нибудь ее запоет, ему сразу же ставят в дневник «поведение неудовлетворительное». А почему неудовлетворительное, и сами не знают. В песне этой нет никаких плохих слов.
— В этой песне нет никакой логики,— строго сказала Анна Васильевна.
— А в «Любовь свободна, век кочуя...» есть какая-то логика? — спросил генерал Кузнецов.— Из «Кармен».
— В словах этой песни цинизм,— еще больше рассердилась Анна Васильевна.
— Цинизм? — переспросил генерал Кузнецов. — Мы ее пели на войне. Й если люди во время жесточайшей бомбежки способны петь...— Он весело запел:
то это,— продолжал он, — скажу я вам, это был совсем не цинизм. А настоящая храбрость и юмор. И знаешь, что еще в этом было? Уверенность в победе.
Глава двенадцатая
МИЧУРИНСКИЙ ТОПОЛЬ
Здесь небо начиналось от земли. Как на картинах любимого художника Виктора Матвеевича Бориса Рапопорта. Оно было таким же большим и таким же нужным. И занимало это нужное небо в жизни людей место значительно большее, чем в городе. Но не потому, что его тут так много. Просто ритм их жизни был связан с тем, что делается на небе: жжет ли солнце, не закрытое даже легкой тучкой, льет ли дождь, ломит ли ветер ветви деревьев. За погодой тут следили не по «Вечерке». Здесь от погоды зависел урожай, зависело настроение людей, их материальное благополучие.
С утра низкие тучи повисли над самой землей, мелкие дождевые капли, подхваченные неравномерными порывами ветра, внезапно ударяли в лицо и словно стремились забраться в глаза. Сережа