— Такова воля божья. Там ему лучше.

Ты молча кивал: да, да, бог знает, кого прибрать…

Только мы, дети, не кивали. Мы жалели Казюкаса, куда больше жалели, чем в те дни, когда его душила ангина; нам еще долго слышался запах смерти.

III

— Нет, отец, тот год забыть нельзя, — после долгого молчания говорит Гедиминас. — Я помню все, словно это было вчера. И весну после смерти Казюкаса помню. Трава в саду была серая под прошлогодней листвой, ветки деревьев усыпаны громадными почками. «Принеси заступ из сеней, — сказал ты, — самое время сажать яблони». И мы посадили здесь деревце. Ты уминал землю вокруг яблоньки, повернувшись ко мне спиной, и бормотал: «Пусть будет память о Казюкасе, упокой, господи, его душу, пусть будет память…» Ты повторял эти слова, как заклинание. А потом сказал, что осенью я снова пойду в гимназию.

Миколас Джюгас с грустным удивлением смотрит на свою руку. Пожмет ли ее сын после того, что сейчас услышит?

— Спасибо на добром слове, сын мой, — наконец говорит он. — Все правда. Так оно и было. Только одно не так: доктор-то никуда не уезжал… Чего молчишь? Страшен я тебе? Такой я и есть, ведь дал болезни удавить родного сына. Я сам, вот этими руками, его удавил.

Гедиминас растерян. Не из-за услышанного: его заботит, что признание отца не испугало его. Напротив — он даже испытал облегчение.

— Ты разлюбишь… разлюбишь теперь меня, Гедмис… — шепчет старик, протянув руку, как за милостыней. — Я пожертвовал им, как Авраам Исааком. И не богу была жертва — земля требовала. Земля страшна, сын мой, беги от нее.

— Успокойся, отец. Кто знает, может, и врач бы ему не помог. А если б и выжил… Никакого счастья от этого ни ему, ни другим. Никакого счастья, отец, ты только подумай!

— Никакого. Может, оно и так… И твоя мать мне это говорила, только ведь — жизнь… Не свинья, не корова — человек, Гедмис. На жизнь человека покусился…

Гедиминас берет отцовы руки, складывает их-, как для молитвы, и ласково гладит, смотрит ему в глаза. Кроткие глаза, серые, как подсохшая на солнце пашня. Маленькие и необъятные. Тени еще мелькают, но все светлей и светлей. Тени рассеиваются, их растопил струящийся изнутри свет. Свет пока невидим, только угадывается — скоро наступит день.

— Ты сделал все, что было в твоих силах, чтобы остаться честным. Можно ли требовать от человека большего? Я понимаю тебя, отец.

— Ты хороший… Вырос хорошим ребенком, Гедмис…

Гедиминас хотел бы сказать что-то убедительное, чтоб заполнить пустоту в сердце старика. Утешить: «Вот увидишь, вернется Миколас, отец, не все же гибнут на войне». Но боится бередить рану.

Лежат оба, молчат, каждый думает о своем. Кажется, что отец задремал, но вот раздается его голос:

— Земля, говоришь… Кормит она, одевает человека, это правда, но и свое у человека берет. Ох, как берет, сын мой. Девять шкур с тебя сдерет, душу вымотает. А никуда от нее не убежишь. Никуда!

«Быть может. Наверно, так», — думает Гедиминас, но ничего не говорит. Ему грустно, словно жаль чего-то. Слова отца (а может, его голос) воскресили в его памяти недавно воздвигнутый монумент Пахарю. Поначалу ему не верилось, что это — просто холодный камень. Как будто разверзлось чрево земли и в муках вытолкнуло этот монумент на свет божий. Такой близкий, родной, словно миллионы лет простоял рядом. Он был мертв и холоден, этот каменный пахарь, а все равно хотелось прильнуть к его коленям — он чем-то напоминал отца. Сильные ноги в кожанцах прочно вросли в пьедестал, но он не стоял на камне — он шагал по земле; он шел по своему полю безмятежным воскресным днем, лаская кротким взором плодородную зеленую землю, по которой, словно украшенные зеленью корабли, плыли деревни и хутора. «Я создал все это», — говорил он, протянув тяжелую мужицкую руку. И в этом степенном движении не было ни спеси, ни хвастовства. Словно сказал: ну вот, нарезал хлеба, пожалуйста, садитесь все и угощайтесь, а потом пойдем работать. В глубину веков протянулась его рука. Почтительный поклон праотцам, которые тысячи лет назад пришли на эту землю и навсегда прижались к ее радушной груди. Пахарь благословлял кости праотцев, превратившиеся в прах, давно развеянный ветрами столетий, — так говорится, но он-то знал, что это не так: этот прах — в его крови. С трепетом благословлял он своих праотцев, хотя мог проклясть их за то, что они обосновали мирное племя пахарей именно здесь, на берегах Балтики, между наковальней Востока и молотом Запада, в точке пересечения мощных сил, где за каждый день жизни приходилось платить кровью. А может, он и впрямь проклинал ее, свою руку? Вырубившую священные дубравы, разрушившую жертвенники, разогнавшую жрецов. Руку, которая помогла пришельцам погасить вечный огонь и вместо веселого громовержца Перкунаса поставила распятого бога христиан. Но ведь эта рука крепко держала меч, метко посылала стрелы, сплеча била палицей. Она не только защитила свои усадьбы и поля от закованных в броню рыцарей, но и преградила им путь на земли соседей. Нет, он не мог проклинать ее, свою руку. Врагов было больше, чем деревьев в его лесах; рука ослабела, выпустила меч, спина согнулась под чужой силой. У него осталась соха — единственное оружие, которым он защищался от неминуемой гибели, когда растил хлеб и детей и старался сохранить свои корни в родной земле. Несчастный раб! Сеял хлеб для своих детей, а урожай делили свои и чужие господа. Бароны, шляхтичи и князья делили колос, ему оставалась солома. Ему, хозяину земли! Так за что же, скажите, стыдиться ему своей руки, за что проклинать ее?

Не грабил он, а у него все отбирали, И цепи кованы не им, а для него. На каторгу его, не он их гнал, своих тиранов. Когда-то были пруссы, его братья, Теперь от них — название одно…………………………….. На юг от Немана до Буга нынче речь звучит чужая, А здесь, в родной избе, родное слово нам запрещено, И дальний Север многим — дом второй.

Нет, пахарю не стоит стыдиться своей руки. И он держал ее на отлете, чтоб все видели. Как землепашец, знающий себе цену и понимающий свою силу, он говорил, глядя вперед, словно на зарю, предвещающую погожий день:

«ЗДЕСЬ НАША ЗЕМЛЯ».

Гедиминас почтительно снял тогда студенческую шапочку. На глаза навернулись слезы. Душа плакала и пела от радости, рифмуя следующую строфу стихов.

Перед тем как уехать из того жемайтийского городка, он вернулся, чтобы еще раз взглянуть на памятник. Каменный пахарь приветствовал его, как и в тот раз, широким взмахом руки. На его крепких плечах, сутулых от векового ига, дрались воробьи. У пьедестала, подставив спину ветру, мочился пьяный крестьянин.

Несколько лет спустя в другом жемайтийском городке, уже перед другим памятником, он снова вспомнил эту кощунственную сцену. Теперь она не вызывала возмущения; он бы не удивился, если бы увидел и здесь, за спиной Первого Историка нации, крестьянина, справляющего нужду, — старые идолы, которым он молился до той поры, рухнули. Итак, он стоял перед памятником, сам не понимая, что его держит здесь, и думал о двоюродном брате Саулюсе, которого расстреляли белоповязочники, о тетином горе, о далекой родной избе, о войне. Площадь была большой, просторной. По ней маршировали немецкие солдаты, они выкрикивали песню, рефрен которой сопровождался дружным, режущим слух свистом. Одноэтажные домики обступили площадь, — ни одного разрушенного, как будто через городок пронесся свадебный поезд, а не война, но Гедиминасу казалось, что кругом закоптелые развалины и каменный историк в своем сумрачном одиночестве тоскливо созерцает мертвую пустыню, которая еще недавно шумела вековыми лесами, полными зверья, птиц и звонкого пения охотничьего рога. Показывает на все это протянутой рукой и шепчет: «И это — земля, которую я прошел пешком, направляясь в Вильнюс, чтобы

Вы читаете Потерянный кров
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату