— Да не нужно мне ни его, ни двухкомнатной.
— Если рак, то долго не живут. Тогда мы твою двухкомнатную свободно на одну комнату в Москве обменяем, а потом съедемся.
Надо же, в одну минуту все обдумала. Недаром ее бывший муж министром звал. Только от этих планов Маше тошно стало.
— Я в Москве жить не собираюсь. Где родилась, там и умру.
— Ты сегодня на себя непохожая, — сказала Таня.
Так они и спать легли, недовольные друг другом. Наутро Танюша едва проснулась, обхватила мать обеими руками, зацеловала.
— И правда, ну его, мамуленька, на что он нам нужен, небось здоровый был, не очень интересовался…
И все-таки уезжала Маша с тяжелым сердцем.
Танюша обижалась, что мать не побыла у нее подольше, но Маша отговорилась тем, что ей еще к Ольге нужно.
Не заезжая домой, она проехала мимо своей станции еще две других, потом пересела на автобус, который останавливался прямо возле нужного ей дома.
Сватья сидела на скамейке под березкой. Младший внук Ленечка, тихий милый ребенок, строил что- то из песка. А шестилетняя Динка, оторвиголова, носится где-то с оравой мальчишек, только голос ее долетает. Однако приметила бабулю, примчалась. Платье разорвано, ленты из косичек повыдернуты и еле держатся на двух волосенках. Бабуля с пустыми руками не является. Если из дома — варенье да компоты, а из Москвы — конфеты и печенье.
Сватья сразу затянула:
— Да кто же это к нам приехал, такая радость…
Маша присела на скамейку.
— Ольга в ночной была?
— В ночной. Оба в ночной. Отсыпаются. Я ребятишек увела, чтобы покой дали. Да уж три часа отдыхают.
У Оленьки сердце чуткое, свесилась сверху с балкона:
— Мама и мамаша, поднимайтесь домой…
Свекровку она мамашей зовет. Поднялись. А Оля уже хлопочет, праздник семье устраивает.
— В кои веки все вместе за стол сядем.
Тесто на сметане замесила, яблоки на пирог накрошила, а между делом матери похваляется:
— Смотри, какую посуду сейчас обжигаем. Это «Павлиний глаз», а вот это «Северное сияние».
Чашки — загляденье. Уж на что красивая посуда «Золотой олень», а «Павлиний глаз» еще лучше. Все краски переливаются. А «Северное сияние»! Чашка снизу синяя, а потом голубая до лазоревого, а дальше серебро и изнутри серебро.
— Вытащишь из печи — весь цех сияет! Ты их себе возьми, мама.
— Да на что мне? Я от своей посуды не знаю куда деваться.
— Так ведь красивые! Поставишь на стол — полюбуешься!
Зятек из спальни вышел — заспанный, встрепанный, веселый. Маша его за то и любила, что веселый. Танюшин, бывший, всегда ее тещей звал. Только и слышала от него:
— Теща, дай на пол-литра.
А Николай никогда этого слова противного не скажет, а только «мама» или «бабуля» — это если с детьми о ней говорит.
Повеселела немного Маша и за обедом, вроде бы по-смешному, рассказала, с каким делом Раиска к ней приходила. Оля обеими руками за щеки взялась.
Сватья быстренько на всех поглядывала, не знала, в какую сторону ей податься. Только когда Николай сказал: «Видал нахалов, сам нахал, но уж такое придумать!» — тут и она сорвалась:
— И ты ее с лестницы не спустила? И ты ей космы не повыдергала? Да я бы ее на всю улицу ославила!..
— Эх, жалко, мать, тебя там не было…
Хорошо Николаю смеяться. А Оля увела мать в спальню, закрыла дверь.
— Не возьмешь его, мама? — И заплакала.
— Что ты плачешь, дочка?
А я вспомнила, как он нам сапожки покупал.
Ты лучше вспомни, как твои одногодки с отцами за ручку гуляли, а ты бабушку свою спрашивала: «А мой отец кто? Ты, что ли?»
— Ой, мамочка, милая, как тебе было тяжко! С ночной придешь и целый день не приляжешь… Особенно когда бабушка заболела…
— Вот так, — сказала Маша.
— А не стыдно нам будет, что наш отец в инвалидном доме живет?
— А ему не стыдно было нас бросить? Тебе и трех месяцев не было. Ты его и всего-то два раза в жизни видела. С нас никакого спроса нет.
— Правда, — согласилась Ольга. — Не бери его, мама!
— Неужели возьму…
— Что посеешь, то и пожнешь, — уже серьезно сказал Николай, когда провожал Машу до автобуса. — А вы, мама, не расстраивайтесь и берегите свое здоровье, это для вас самое главное…
Через день Маша поехала в Ковренское навестить двоюродную сестру, которая давно звала ее в гости. Дети у Маши по лавкам не плачут, сама себе хозяйка — захотела и поехала.
Сестре Маша про Раису не стала рассказывать. Надоело одно и то же перемалывать. Поговорили о детях, о внуках, чаю попили, и надумала Маша в промтоварный магазин пойти — чулки хлопчатобумажные поискать. От капроновых у нее ноги болели. Сестра сказала:
— Ты их, скорее всего, не найдешь, но сходи погуляй, пока я с обедом управлюсь.
Ковренское — город веселый, зеленый. Даже больница в парке находится. Больные по дорожкам гуляют в лиловых халатах. Маша остановилась за решеткой посмотреть. Никого она специально не высматривала, никого и не увидела. Ходили незнакомые люди, на скамьях сидели, в шахматы играли. Некоторые бледные — видно, что больные, а большинство на вид совсем здоровые, полные, румяные.
Обошла Маша ограду с другой стороны, с переулочка. Тут никого нет. Аллея темная, сыроватая. Опять постояла, посмотрела и на себя рассердилась. Чего высматривать? Что тут хорошего увидишь? Вон один скособоченный другого ведет и оба еле шагают. До скамеечки едва доплелись, бедные, отдышались, и один другого попросил:
— Закурить есть?
— Тебе же доктора не велели…
— Да ну их… — больной выругался, махнул рукой сверху вниз.
И по этому жесту, совсем уже забытому, Маша узнала своего бывшего мужа Петра Васильевича Долгушева.
Ничего прежнего, красивого не осталось на желтом остроносом лице. Разлетные брови разлохматились, виноградные глаза утонули в разбухших веках, черные морщины пролегли от носа к углам рта. Сидел он, прижав руки к животу. Тесемки кальсон свисали на примятые задники больничных тапок.
Где он, былой франт, «одеколонщик», как звала его покойная Машина мама…
Товарищ сунул ему в рот зажженную сигарету.
— Тебя завтра выписывают? — спросил Петр.
— Нет, снимок еще делать будут, — ответил кособокий. — Да уж скорее бы. Осточертело тут. Дома и стены помогают.
— Смотря какой дом…
Кособокий пошел смотреть, как играют в шахматы, а Петр остался сидеть на скамейке, и его рука с восковыми неживыми пальцами напряженно тянулась за сигаретой и с трудом отрывала ее от губ, а глаза ни разу не поднялись посмотреть на зеленый мир.