встало перед ее глазами. Она почему-то увидела себя четырехлетней девочкой, играющей в куклы в углу комнаты, в которую вбежала утром, когда все спали… И вдруг она обнаруживает, что в комнате кроме нее никого нет, а сестра и мать лежат на полу, зарубленные белым офицером. О том, что было потом, Болдырева не помнила.
— Да что это со мной? Что хотят они от меня? Будто всю жизнь мою всколыхнули…
— Девушки, на бригадное собрание! — раздался вдруг рядом чей-то голос.
Болдырева даже обрадовалась этим словам.
Став на место председательствующего, перед узкой высокой тумбочкой, бригадир Мария Каспарова сказала:
— Вот что, девушки. В нашу бригаду прибыла новенькая и, как видите, с первого же дня опозорила наш коллектив. Что же теперь будем делать?
Швеи молчали. Каспарова, ища поддержки, посмотрела на лейтенанта Гадимову и агитатора Ермолову, но и те молчали.
— Пускай ее начальство в другую колонию отправит, мы и без нее обойдемся, — ответил кто-то с места.
— Я уже просила. Пускай отправят. Я нигде не пропаду, — с вызовом ответила Болдырева.
На собрании сразу стало шумно.
— Нет, не так, — вмешалась Каспарова. Я вот что скажу: начальство определило ее в нашу бригаду ученицей, пусть у нас и учится. Никуда отправлять ее не будем. Людмиле самой нужно опомниться. И без того она всю свою молодость прокаталась. Пусть, наконец, подумает о себе.
— Может, разрешите раньше мне сказать пару слов? — поднялась пожилая швея Курочкина, одна из лучших работниц цеха, и, не дожидаясь ответа, продолжала: — В наше время слово «преступник» позорное клеймо для советского человека, хотя я и сама не смогла избежать этого позора. Как говорится, конь о четырех ногах и тот спотыкается. Справедливости ради нужно сказать, что встретили мы Людмилу просто нехорошо. Все мы должны помочь ей стать на ноги, освоить профессию, чтобы она могла честным трудом прокормить свою семью. Наверно, она еще и мать? Человек перед нами…
Болдырева, все время сидевшая неподвижно, вдруг вздрогнула и наклонила голову.
Гадимова и Ермолова переглянулись.
— Правильно говорит Курочкина. Помочь человеку надо, — раздались со всех сторон голоса.
Но были и другие:
— Какая она мать? Разве это женщина?
— Ей бы квартиру обчистить, профессия у нее такая. А вы тут говорите: без ремесла она…
Швеи встретили это замечание дружным смехом.
— Я только в порядке обмена мнениями, — нарушила смех Севиль Ибрагимовна. — Тут многое говорилось совершенно правильно. А о том, какая мать Болдырева, — продолжала Гадимова, пристально глядя на Людмилу, — нам с вами пока судить рано. Теперь, пожалуй, надо послушать Болдыреву. Что она сама о себе думает.
— А что я скажу? — оглядела всех Болдырева влажными, широко открытыми глазами и процедила сквозь зубы: — На работу, так на работу…
В цехе стоял монотонный мягкий гул, время от времени прерываемый резковатым постукиванием пуговичных и петельных машин.
Седая женщина в очках, аккуратно завязанных на переносице, строго посмотрев на Болдыреву, сказала:
— Если вы не думаете, учиться, то не отнимайте у меня времени. Я занята, у меня много учеников. Поменьше бегайте курить, от вас ужасно несет табаком, это неприлично для женщины.
Болдырева села за машину, включила моторчик, нажала на педаль. Из-под лапки пополз узкий длинный лоскуток с кривой строчкой.
— Я же говорила вам, что из этого ничего не получится, — сказала Болдырева. Потом, помолчав немного, встала. — Покурим маленько. — С этими словами она вышла из цеха.
Шли дни. Профессия швеи давалась Болдыревой туго. Тяжело было сидеть часами за машиной, сосредоточиваться, напрягать зрение, тренировать себя на ловкость, быстроту, подчиняться ритму труда большого рабочего коллектива. Швейное дело было не только физически трудным занятием, работа подавляла Болдыреву, была для нее своего рода унижением, оскорблением «свободной личности». Первые неудачи, конечно, озлобили женщину. «Зачем взялась за это дело?», — упрекала она себя, но отказаться уже не могла. Иногда, присматриваясь к мастерицам из молодежной бригады, она ловила себя на том, что любуется их быстрой, точной, какой-то даже красивой работой и с горечью вспоминала свою молодость.
Порою сердце Людмилы охватывала вдруг непонятная взволнованность, желание работать, производить что-то нужное, полезное другим, но желание это быстро исчезало, притуплялось. Сила инерции, многолетней привычки — нести любую меру наказания, лишь бы не работать, не напрягаться — свила в ее душе прочное гнездо.
Выслушав доклад дежурного офицера, майор Аббасов приказал водворить Болдыреву в штрафной изолятор с выводом на работу. Не одну ночь провела за свою жизнь Болдырева в одиночках и штрафных изоляторах и давно уже считала это обычным для себя состоянием. Но сегодня, когда надзирательница захлопнула за собой тяжелую металлическую дверь изолятора, нервы у Болдыревой не выдержали. Она вдруг бросилась к смотровому окну и оглушительно крикнула: «Надзорочка!»
Но ни надзирательница, никто другой не откликнулся.
Обхватив руками голову, Болдырева в раздумье присела на нарах. Маленькая запыленная лампочка сквозь металлическую сетку скупо освещала изолятор. Изредка снаружи глухо доносился гудок какого-то парохода. Ночь в изоляторе напомнила Людмиле, как она впервые, еще девчонкой, очутилась в таком же мрачном помещении. Но тогда она была не одна, рядом на цементном полу сидел ее брат. Кирпичом, сброшенным с третьего этажа, разбил он голову рослому парню за то, что тот издевался над четырнадцатилетней сестренкой. С тех пор прошло более двадцати пяти лет, а она все помнила. Михаил говорил ей тогда такие слова: «Люда, ты не бойся, тебе ничего не будет, стукнул его я. Так и скажу: стукнул, потому что он, мерзавец, обижал тебя. Ты же у меня единственная, ни отца, ни матери. Я не мог позволить чтобы тебя обижали. Не плачь, сестренка, я не пропаду, найду дорогу в жизни и разыщу тебя».
— Где же сейчас мой Михаил?
Вспомнился 1939 год. Зима. Стужа. В руках — детеныш, ее сын Валерий, закутанный в лохмотья. Идти тяжело, холодно, продала все с себя: покупала хлеб; она доходит до дома младенца и отдает его рябой женщине в белом халате. С каким презрением смотрела няня на Людмилу: «Неужели не жаль крошку?..»
Болдырева поднялась с цементного пола изолятора а прижалась к холодной стенке.
После семнадцатилетней разлуки она получила письмо от Михаила. Его прочитала ей соседка по койке. От родного брата письмо! Но почему так тяжело вспоминать сейчас о нем?
«Я уже искупил вину перед Родиной, — писал Михаил, — я не просто отбыл наказание, позор прошлого смыл собственной кровью, вернулся с фронта без ноги. Я выполнил свой долг перед Родиной и тобой. Как твой брат, взял Валерика из детдома. Он теперь в морском училище. Умоляю тебя, Люда, положи конец бродяжнической жизни и возвращайся к нам. Если ты не послушаешь меня, раз и навсегда, до самой смерти, не вспоминай Валерика…»
— Да что это такое со мной? — прошептала Болдырева.
Мысли у нее путались. Поднявшись на цыпочки, женщина схватилась за холодные решетки и бессильно повисла на них.
В глубине ночи мерцали огоньки. Хриплым басом гудел пароход. Ему отозвался другой — пронзительный, отрывистый свист.
Майор Аббасов продолжал разговаривать по телефону. Кивком головы он ответил на приветствие