Хотя тоже была женственна, скажем, велела отменить смертную казнь, пытки еще оставались. Екатерина всегда была против пыток. Когда честолюбивый офицеришка Мирович, пытавшийся вызволить Иоанна – узника Шлиссель-бургской крепости, оказался в руках правосудия, должно было неминуемо пройти дознание. Встал вопрос: применять ли пытки? Вот это и вызвало страшную внутреннюю борьбу Екатерины. Панин ждал, что Екатерина скажет: никаких пыток! А она говорит: это целиком оставляю на решение Сената. Аристократы были шокированы, считали это позором. Противоречие это терзало ее в течение всей жизни: запросы либеральной души и требования империи.
–
– Зло неодолимо, но, помните, последние слова Кандида: «II faut cultiver notre jardin». Все-таки сквозь все ужасы он приходит к маленькому садику, который надо возделывать. А чертовщина и Пугачев рассматривались во всей Европе, и не без причины, как результат духовной революции, подготовленной энциклопедистами. На самом деле, конечно, Пугачев и не знал о них, но я его нарочно внедрил в криминальную среду, действующую в романе: то ли он, то ли не он – Казак Эмиль, то ли страшная рожа с клыками – Барбаросса, понимаете, «план Барбаросса», – все это ассоциации.
–
– Вообще сначала я думал написать просто: как Екатерина приезжает, такая вот дама прекрасная входит – и все. А потом что-то мне стало от этого неудобно. Вспомнилось, что тогда очень увлекались маскерадами, была странная такая вещь – андрогинность петербургского двора. Елизавета приказывала кавалерам приходить в дамском одеянии, а дамам в мужском. Сама очень любила носить мундиры. Екатерина то же самое – безумно любила переодеваться. И как-то призналась, что она в таком виде объяснялась в любви одной даме.
ГИПЕРССЫЛКА:
«После коронации в 1763 году были маскарады как при дворе, так и у Локатели. В одном из сих надела я офицерский мундир и сверху онаго розовую домину и, пришед в залу, стала в круг, где танцуют. Княжна Настасий Сергеевна Долгорукова, оттанцовав, остановилась предо мною и начала хвалить ей знакомой молодую девицу. Я, позад ея стоя, вздумала вздыхать и половину голосом, наклонясь к ней, молвила: “Та, которая хвалит, не в пример лутче той, которую хвалить изволила”. Она, оборатясь ко мне, молвила: “Шутишь, маска; кто ты таков? Я не имею честь тебя знать. Да ты сам знаешь ли меня?” На сие я ответствовала: “Я говорю по своим чувствам и ими влеком…” Она спросила: “Маска, танцуешь ли?” Я сказала, что танцую. Она подняла меня танцевать, и во время таницу я пожала ей руку, говоря: “Как я щастлив, что вы удостоили мне дать руку; я от удовольствия вне себя”. Я, оттанцевав, наклонилась так низко, что поцаловала у нея руку. Она покраснела и пошла от меня. Я опять обошла залу и встретилась с нею. Она, увидев меня, сказала: “Воля твоя, не знаю, кто ты таков”. На что я молвила: “Я ваш покорный слуга; употребите меня к чему хотите; вы сами увидите, как вы усердно услужены будете…”»
Это – не просто переодетая Екатерина, это – некий мускулинический фантом, ее мужское «я». В романе также переодеваются, чем создается атмосфера двусмысленности: вроде бы все любовники всех, все смущаются – как это произошло – и с кем они были, не совсем понимают. И Вольтер ловит себя на мысли, что влюблен в Фон-Фигина. Влюблен и очень боится этого. Ему в Сан-Суси Фридрих, совершеннейший гомик, подсовывал своих адъютантов и очень разочаровался, когда тот не соответствовал… А тут нате – безумная страсть к мужчине… Вот такая началась игра. Это, конечно, маскарад, сомовский маскарад.
–
– Нет, нет и нет! Мне тоже приходило на ум, что могут подумать о некой спекуляции. Но надо все время иметь в виду – это женственный век. С одной стороны, он приносит либерализм и терпимость, а с другой – вот такие странные ситуации, курьезные даже. Соединение полов, когда мужчины носили драгоценности, завивались, пудрились, даже солдаты отращивали длинные косы, заплетали, салом намазывали – и вот так сражались… Почему, откуда это все взялось? Причем далеко не все были определенной ориентации, абсолютно нет, но вот такой стиль, мода. Это – выражение женственного века. Потом это стало не так явно. Трудно сказать вообще, что такое гомосексуализм. До сих пор это не понято человечеством и как он распространялся. Ведь нельзя сказать, что с развитием цивилизации все больше, больше. Напротив, в древнем, античном мире его было гораздо больше.
–
– А потом настало царство суровой религии, а его стало меньше, да?
–
– Ницше говорил, мы – «гомо сапиенс» – переходная раса, не окончательное развитие человека. Что следующий – «человек будущего» – появится. Он имел в виду не сверхчеловека, а следующего человека. Не исключено, что тогда не так четко будет выражено различие полов. Вот в моем романе Вольтер, когда преобразился в дерево, спрашивает: «Где ты погиб, Миша, в каких боях?» И тот отвечает: «В бою между духом и плотью». Плоть, как всегда, победила. Та самая мысль, которую вложил когда-то Вольтер в душу Миши, о смехотворности нашей любви: почему Господь не дал нам какого-то другого выражения любви? Почему за любовью обязательно стоит такой ридикюльный акт?.. Вот эта вот плоть, тяга плоти, не будь у Михаила этой Маланьи, он бы пожил лет десять, правда? А тут вернулся из Польши с деревянной ногой муж Маланьи…
– Это рок и есть. Потому что все в сочетании: такая метафизика драматургическая, физическая драматургия.
– Нет, философия проходит через весь центр романа, где идут дискуссии, в день встречи Вольтера и Фон-Фигина. Здесь и черт появляется, объявляет себя атеистом и требует у Вольтера не увиливать и объявить, что Бога нет. А тот не может этого. В общем, здесь основное столкновение взглядов, идей, возникающий ужас лиссабонской катастрофы 1755 года, циничных разговоров в салоне мадемуазель Лепинас. Я очень долго с этой главой возился, уже все было закончено, и только тогда я стал ее выстраивать.
–
– Реальность. Я описал наше родовое, с папиной русской стороны, село – Покровское, Рязанской области. Огромное село такое, раскиданное на холмах. Как при царе Горохе, так и сейчас стоит, по-моему, без особых изменений. На холмах было много усадеб помещичьих: там не один был помещик, много. Когда я первый раз приехал туда с отцом в начале шестидесятых, мне рассказывали, что на одном холме, вот тут вот, барин пустил лебедей в пруды, там беседки построил… все стояло как одно целое. Электричества не было, воду из колодца поднимали журавлем… пьянка безумная какая-то… родственница Таня утром нам с отцом выносила яичницу из двадцати яиц и бутыль мутного такого самогона. На наши возражения отвечала: «Вы же на отдыхе…» В избе – корова, куры… Вот я и стал представлять, как жили эти самые Миша и Коля, эти помещики, в Покровском. В романе и название села осталось. Их много, тысячи Покровских есть в России, но именно эта глубинка описывается мною, и речка Мастерица, и все-все. И вот оттуда взялись эти юнцы.
–