сало, грех не запасти. Савка вообще диву давался, как, почитай за полгода, на голом месте Евдокия смогла освоить такое хозяйство. Гильдиец Ухватов-то, например, тот уже лет двадцать в Антоновке крутится, вьюном вьется… Да что двадцать… Еще отец его по купеческой линии начинал. Или даже дед?.. А ведь по обороту-то Евдокия его уже, пожалуй, и переплюнет. Сметлива баба, что и говорить, за версту выгоду чует. А может и впрямь, ведьма… Савка усмехнулся мыслям, поддел топором обороненное полено, ловко отправил в поленницу. Что-то пролегло меж ними тогда, вечером, после ярмарки, когда отбились от злодеев. Сблизило. Он не только за посуленный целковый, за сто рублей, за тысячу хозяйку не подведет. В лепешку расшибется, а не подведет! По роду новой должности своей Савке теперь часто приходилось бывать в купеческих хоромах. Эхма, хоромах! Одно название. Обычный дом, просторный, теплый, светлый. Добротный, как и все в хозяйстве, но без излишеств. Ни тебе сундуков с добром, ни толстенных перин, ни комодов с фаянсом. Раз даже Савка случайно заглянул в спальню хозяйскую. Так там вместо пуфиков, да рюшечек все завалено бумагами и приборами разными научными, вроде тех, что покупали в канцелярской лавке во Владимире. Да столько этих приборов диковинных у Евдокии, что ей самой впору лавку открывать.
А однажды застал он хозяйку без головного платка, увидал и опешил, открыв рот.
Волосы-то у нее короткие, короче савкиных, как будто тифом хозяйка переболела. А та не смутилась нимало, улыбнулась – блеснула зубами, да искорка в глазах мелькнула, чертовщинка.
— Языком не трепи только! — велела. Спокойно так, ласково даже. Доверяет, вроде как. И не старая она совсем. Пожалуй, не будет ей еще и тридцати.
На козлах пиляли доску. Вжикали сдвоенные пилы, усыпая утоптанный снег желтыми ручьями пахучих опилок. Мыкола, неспешно оглаживая вислые пшеничные усы, собственнолично размечал ошкуренные бревна: прихлопывал округлые бока начерненным паленой дровиной шнуром, что натягивали по краям двое подмастерьев. Такая работа требовала наметанного глаза, недюжинного опыта и твердой руки.
— Нуко-ся, дай-ко гляну, — Мыкола отстранил пильщиков и прищурился. Покрякал, поморщился и приговорил вердикт: – Как вол посцал!.. Это была не самая худшая оценка из уст плотника. Ибо за зарезанную доску нерадивые работники могли вполне и по шее схлопотать мозолистой пятерней.
Мыкола увидал Савку, махнул рукавицей, мол, отойдем в сторонку, погутарим. Сам из-за отворота овчинного полушубка, задубевшего на морозе, извлек кисет, проворно закрутил цигарку покрасневшими пальцами, знатно засмолил, уронив слезу.
— Чув? Хозяйка-то наша кузню собирается пущать.
— Слыхал, — Савка кивнул.
— Хо-хо, — пробасил Мыкола. — Гнилое это дело.
— Отчего ж?
— Чтобы жалезо гнуть навык нужон. Где столь мастеров сыскать?
— Небось, мало кузнецов в Антоновке!
— Хо-хо, — колоколом отозвался Мыкола. — Не балусь! Ковали – вольного норова люд. Гордые из себя. На что им? Поди, не бедствуют, на паперти не побираются…
Савка нахмурился. В мудрость хозяйки он верил свято, однако, и в словах плотника был свой резон.
— Я год молотобойцем отмахал, — гнул свое Мыкола. — Знаю, почем фунт изюму! Косье склепать – не камаринского сбацать!.. Баба она справная, тут разговору нет…
— Вот, пусть ее голова и болит. Нам-то что за печаль?
— Ох, — Мыкола закашлялся, — чую сердцем – прогорит. Сама гроши спустит и мы по миру пойдем. Не по мерке валенцы скатаны…
— Меня ты на что позвал? — Савка разозлился. — Посудачить охота?
— Ты ба погутарил с ней. Растолковал что да как. Тебя она слушает, — Мыкола хитро подмигнул. — В хату пущщает…
— Тю-ю! Вот дурак! Савка хотел показать, будто сердится, но против воли разулыбался, отчего залился краской до корней волос.
— Потолкуй. Может отступится ишшо…
Савка терзался целый день. Несколько раз взбирался на высокое крыльцо, безостановочно проговаривая про себя нужные слова, лапал щеколду, и в последний момент передумывал. Махнув рукой, разворачивался и уходил. Но когда ввечеру на подворье пришла дюжина саней, груженых железными чушками, не выдержал. Ввалился к хозяйке и прямо с порога выпалил, все, что накопилось на душе. Отваливались от валенок струпья снега, тая, расползались лужицами на полу. Глядел на них Савка, опустив голову, сминал в руках шапку.
— Все, што ль? — Евдокия оторвалась от вороха бумаг. — Ну, так и ступай с Богом! Я уж думала стряслось чего… Заботливый, ишь ты! — и улыбнулась, обнажив ровные белые зубы.
Савка пулей вылетел вон, проклиная Мыколу, себя и весь свет. В дверях столкнулся с Козьмой Ильиным, антоновским кузнецом. Слыхал Савка, будто манила хозяйка кузнеца к себе на заработки, посулив жалование вдвое против его, Козьмы, нынешнего дохода. 'Будь, что будет', решил Савка, 'По голове и шапка! Не мое то дело'.
А меж тем, кузня росла, как тесто на дрожжах. Да какая кузня! Не мастерская, а целый кузнечный цех. Когда метали стены, одного только моха на прокладку ушло пятнадцать возов: по возу на венец. Печники прожигали печи – проверяли тягу, и от этого, не смотря на непокрытые еще ребра крышных стропил, внутри было тепло. Начать выпуск Евдокия решила с чего попроще, с трехзубых вил. Взялись за дело рьяно. Одного работника поставили переплавлять чушки в железный прут. Второго – рубить прут на заготовки. Третий гнул ушки для насадки на вилошник – будущую деревянную рукоять. Четвертый собирал заготовки в целое, спаивал в печи. Пятый острил зубцы. Подсобные рабочие качали меха, подтаскивали дрова, убирали мусор – кузня гремела, вертелась, сыпала искрами и дышала пеклом.
При всем при этом, среди многочисленного народа был только один настоящий кузнец — Козьма. Остальные работники по умению не годились даже в молотобойцы. Козьма молота в руках не держал, мягкое железо на наковальне не лепил – ходил кругом, без устали развешивал затрещины, молча, лишь бешено вращая глазами, в первый же день осипнув от крика. Первую партию трезубцев Козьма забраковал целиком, всю отправив в переплавку, не в силах глядеть на кособоких уродцев. Из второй отобрал пять лучших, худо-бедно годящихся на продажу. Из следующей – восемь.
— Шуму много, а толку – пшик! — весело переговаривались антоновские кузнецы. — Каждый из нас в одиночку больше накует, чем вся эта ватага!..
— Воистину! Мастерство не пропьешь! — и отправлялись в кабак доказывать справедливость своих слов. Пуще всех радовался Ухватов, следящий за успехами молодой купчихи с ревностию необычайной.
— Хлебнет, ой, хлебнет она лиха со своей агромадной кузней, — глядел он сквозь заиндевевшее окошко на клубящийся на морозе дым кузнечных печей и приговаривал сыновьям, тыча в стекло пальцем. — То вылетают на ветер деньги!..
Шли дни. С тяжелым сердцем Козьма возвращал вилы в переплавку. Он осунулся, почернел лицом и стал ночевать в мастерской, которую Евдокия называла непривычным словом 'мануфактура'. Переломным стал девятый выпуск кузни – в брак отправилась меньшая половина партии. И с той поры работа пошла. Словно ножом отсекло. Трезубцы выходили одинаковыми, как куриные яйца. Процент негодных сократился, а потом и вовсе исчез. Мало того, мануфактура вчетверо увеличила выпуск против первоначального и еще продолжала набирать обороты: работники набили руку на монотонных операциях. Шестерых широкоплечих хлопцев, качающих меха, заменила пара волов и мальчишка с хворостиной. Печи переложили под уголь, дававший больший жар.
Вскоре наладили выпуск топоров, лопат и кос. Замахнулись на бороны с железными зубьями и плуги. Козьма приосанился, заходил гоголем: хозяйка жалованием не обижала. Рабочие тоже старались вовсю – зарплата сдельная, как потопаешь, так и полопаешь. Мануфактурный товар не уступал качеством кустарному, а в производстве обходился куда дешевле, став костью в горле местных мастеров. Конкурировать с массовым производством было невозможно. Кузнецы довольствовались разовыми заказами: гнули решетки, запаивали прохудившиеся чугуны и ведра, да учиняли прочий ремонт домовой утвари. Кто-то обанкротился и подался в работники к Евдокии, кто-то, прокляв все, уехал. Дело близилось к