которых не произносила много лет, с раннего девичества.
– Если бы ты знал, если бы ты знал, – всё повторяла она, вытирая слезы, но что именно он должен знать, объяснить так и не умела.
Рыбников ее еле выпроводил.
Наконец оставшись в одиночестве, он сел на пол в неудобной, замысловатой позе. Пробыл так ровно восемь минут. Потом встал, по-собачьи встряхнулся и сделал телефонный звонок – ровно за тридцать минут до полуночи, как было условлено.
А в это самое время на другом конце бульварного кольца Лидина, еще не снявшая накидки и шляпы, стояла у себя в прихожей перед зеркалом и горько плакала.
– Кончено… Жизнь кончена, – шептала она. – Я никому, никому не нужна…
Она покачнулась, задела ногой что-то шуршащее и вскрикнула. Весь пол прихожей был покрыт живым ковром из алых роз. Если б нос бедной Гликерии Романовны не заложило от рыданий, она ощутила бы дурманящий аромат еще на лестнице.
Из темных глубин квартиры, сначала вкрадчиво, потом всё мощней и мощней полились чарующие звуки. Волшебный голос запел серенаду графа Альмавивы:
– «Скоро восток золото-ою ярко заблещет зарё-ою…»
Слезы из прекрасных глаз Гликерии Романовны хлынули еще пуще.

СЛОГ ЧЕТВЕРТЫЙ,
ГДЕ ВСУЕ ПОМИНАЕТСЯ ЯПОНСКИЙ БОГ

Едва дочитав срочное послание от старшего бригады, что прибыла из Петербурга взамен сраженных стальными звездами филеров, Евстратий Павлович выскочил из-за стола и кинулся к двери – даже про котелок забыл.
Дежурные пролетки стояли наготове, у входа в Охранное, а езды от Гнездниковского до Чистопрудного было, если с ветерком, минут десять.
– Ух ты, ух ты, – приговаривал надворный советник, пытаясь еще раз прочесть записку – это было непросто: коляска прыгала на булыжной мостовой, света фонарей не хватало, да и накалякал Смуров, будто курица лапой. Видно было, что опытнейший агент, приставленный следить за фандоринскими передвижениями, разволновался не на шутку – буквы прыгали, строчки перекосились.
Донесение было написано с нарушением инструкции, а заканчивалось и вовсе непозволительным образом, но надворный советник на Смурова был не в претензии.

– Ну что он? Всё там? – кинулся Мыльников к старшему филеру, выскочив из пролетки.
Смуров сидел в кустах, за оградой скверика, откуда отлично просматривался двор «Сен-Санса», залитый ярким светом разноцветных фонарей.
– Так точно. Вы не сомневайтесь, Евстратий Павлович, Крошкин у меня с той стороны дежурит. Если б Калмык полез через окно, Крошкин свистнул бы.
– Ну, рассказывай!
– Значится так. – Смуров поднес к глазам блокнотик. – Фифа пробыла у Калмыка недолго, всего пять минут. Выбежала в 10:38, вытирая слезы платком. В 10:42 из главного хода вышла женщина, кличку ей дал Пава. Поднялась на крыльцо, вошла. Пава пробыла до 11:20. Вышла, всхлипывая и слегка покачиваясь. Больше ничего.
– Чем это он, ирод узкоглазый, так баб расстраивает? – подивился Мыльников. – Ну, да ничего, сейчас и мы его малость расстроим. Значит, так, Смуров. Я с собой шестерых прихватил. Одного оставляю тебе. На вас троих окна. Ну, а я с остальными пойду японца брать. Он ловок, только и мы не лыком шиты. Опять же темно у него – видно, спать лег. Умаялся от бабья.
Пригнувшись, перебежали через двор. Перед тем как подняться на крыльцо, сняли сапоги – топот сейчас был ни к чему.
Люди у надворного советника были отборные. Золото, а не люди. Объяснять таким ничего не нужно – довольно жестов.
Щелкнул пальцами Саплюкину, и тот вмиг согнулся над замком. Пошебуршал отмычечкой, где надо капнул маслицем. Минуты не прошло – дверь бесшумно приоткрылась.
Мыльников вошел в темную прихожую первым, держа наготове удобнейшую штукенцию – каучуковую палицу со свинцовым сердечником. Япошку надо было брать живьем, чтоб после Фандорин не разгноился.
Щелкнув кнопочкой потайного фонарика, Евстратий Павлович нащупал лучом три белых двери: одну впереди, одну слева, одну справа.
Показал пальцем: ты прямо, ты сюда, ты туда, только тс-с-с.
Сам остался в прихожей с Лепиньшем и Саплюкиным, готовый ринуться в ту дверь, из-за которой раздастся условный сигнал: мышиный писк.
Стояли, сжавшись от напряжения, ждали.
Прошла минута, другая, третья, пятая.
Из квартиры доносились неясные ночные шорохи, где-то за стенкой завывал граммофон. Часы затеяли бить полночь – так неожиданно и громко, что у Мыльникова чуть сердце не выскочило.
Что они там возятся? Минутное дело – заглянуть, повертеть башкой. Под землю, что ли, провалились?
Надворный советник вдруг почувствовал, что больше не испытывает охотничьего азарта. И разгоряченности как не бывало – наоборот, по коже пробежали противные ледяные мурашки. Проклятые нервы. Вот возьму японца – и на минеральные воды, лечиться, пообещал себе Евстратий Павлович.
Махнул филерам, чтоб не трогались с места, осторожненько сунул нос в левую дверь.
Там было совсем тихо. И пусто, как убедился Мыльников, посветив фонариком. Значит, должен быть проход в соседнее помещение.
Беззвучно ступая по паркету, вышел на середину комнаты.
Что за черт! Стол, кресла. Окно. На противоположной от окна стене зеркало. Другой двери нет – и Мандрыкина нет.