гостеприимные люди. В беседке угощали нас чаем из самовара, печеньем, сливками. Не было нигде такого печенья и сливок»… Прекрасной ему теперь казалась даже школа, дисциплиной которой он когда-то тяготился. Вспоминал первую дружбу. «Какой был милый, благородный мальчик Стась! Был? Вероятно, он и есть, но для меня всё — прошлое… Он гостил у нас, мы вместе ездили верхом, охотились. Были шалости. Нет, ни он, ни я почти не шалили. Вместе читали тайком недозволенные книги, обменивались планами, как жить… О том, для чего жить, спорить не приходилось: было ясно, что для освобождения Польши. Мы с ним были настоящие идеалисты, и не мы одни, и, конечно, не только поляки. Та русская молодежь в Киеве была тоже такая. Жаль, что это всё проходит с годами и очень быстро проходит. Перед выпуском мы со Стасем клялись не забывать друг друга, а через четыре года он был в Южной Америке инженером и больше не писал, и я даже не знаю, в каком он городе; куда только нас, поляков, ни заносила судьба. Может быть, он там разбогател, имеет какую-нибудь гациенду и наживает деньги. Женился? Тогда скорее не на польке… Лиля!» — опять с мучительным чувством вспомнил он и подумал, что поступил он с ней всё-таки и не совсем «правильно». — «А что как это на самом деле не кончено, хоть теперь кажется безнадежным? Ко времени Лили я успел состариться, если только не родился стариком. Предположим, — лишь на минуту предположим, — что я не приму участия в восстании. Тогда, со временем, вернуться в Киев, к себе, в те места, будет всё же возможно. Что скрывать, и
Волынь, и тот хутор, и даже Киев это „к себе“, а Париж, как я ни люблю его, это чужое, он не мой. Да разве Лиля будет меня ждать годами! И что я там стал бы делать? Жить „человеческой жизнью“, говорил Тятенька? Такой жизнью, которой тысячелетьями жило и живет громадное большинство людей. Тятенька — милый, хороший старик, в нем была необыкновенная, заразительная сила уютности, уютность ведь тоже сила… Почему же именно мне надо было жить иначе? Ведь именно эти мои колебания показывают, что я средний человек, а история с Лилей показывает, что и не слишком хороший. В этом моя беда: был обыкновенный человек и почему-то считал себя необыкновенным (незачем теперь и это от себя скрывать). Я считал себя человеком твердой воли и им не был. Есть люди типа „я хочу“, а я человек типа „я хотел бы“. И единственное мое качество в том, что я верил в идею, в великую идею эпохи. Верю и по сей день и за нее умру. Лейден говорил о разных „выходах“. Мой выход самый достойный, всё равно, как смерть на войне, если война за правое дело. У многих ли это так? Завтра многие погибнут не ради убеждений, а просто потому, что надоела, стала бессмысленной жизнь, или потому, что жить не на что:
Проснулся он в седьмом часу утра. Первым делом взглянул в окно. Дождя не было. «Ну, вот всё и в порядке… Нет, не боюсь! Сегодня? Пожалуйста, когда угодно!» — говорил он кому-то. Помылся с головы до ног, надел чистое белье, свой лучший костюм. «Лили- ной розы нет»… Он положил в карман то ее письмо. Подумал, что хозяйке заплачено до 25-го. «А если она будет держать для меня комнату дольше, то покроет убыток продажей моих вещей… Лейден в свое время старался приучить меня к аккуратности в денежных делах. И приучил. Он хороший человек, хотя не совсем нормальный, и ни для какого дела не нужный. Надеюсь, он на своих платанах нажил немало денег. Всё пойдет Лиле… Да, она, конечно, уже давно в Киеве и волнуется больше, чем я сейчас».
День был солнечный, чудесный, такой день, когда хочется забыть обо всех заботах, бросить дела, уехать за город. И опять Виер подумал, что еще не поздно. «Нет, не буду жить как все!»… Ни тревоги, ни волненья, ни даже простого оживления на улицах не было. Настроение было унылое — или так, по крайней мере, ему казалось. Он предполагал, что восстаниям всегда предшествует «нарастание грозного настроения». «Неужто могут быть будничные унылые восстания? Или просто революция уже надоела? Но ведь вначале она у всех вызывала такой же восторг, как у меня когда-то в Петербурге» (ему теперь казалось, что в Петербурге он был много лет тому назад). На террасах кофеен вяло разговаривали люди, — менее громко, чем в обычное время. В лавках велась вялая торговля. Он зашел в кофейню купить газету. Два старика у стойки говорили, что в городе начались беспорядки.
Всё это делают иностранцы, особенно поляки, — сказал один. — Смехотворное правительство дало миллионы на Национальные мастерские, а там эти господа часть себе прикарманили, а часть раздали на устройство революции.
Я слышал, что они приготовили отравленную водку для раздачи подвижной гвардии, — сказал другой. — Хоть бы водку не портили. Ну, что ж, сыграем партию в домино?
В газете тоже ничего особенно важного не было. Говорилось, что «атмосфера в Париже тревожная», но и это говорилось как будто вяло. Виер пошел дальше. Никаких признаков восстания всё не было. «Что такое? Неужто ничего не будет?» Не знал, что при восстаниях, даже очень серьезных, на расстоянии какого-либо километра или двух от места кровавых боев может идти самая обыкновенная будничная жизнь.
Внезапно откуда-то справа послышалась пальба. «Слава Богу, началось»! — подумал он, бледнея, и поспешно направился в ту сторону. Действительно там происходило что-то тревожное. Хозяева с озабоченными и серьезными лицами выходили из лавок. Некоторые запирали и опускали завесы. Бакалейщик втаскивал в комнату лежавшие на ларьках фрукты и овощи. В подворотнях шептались люди. — «Что такое случилось»? — спросил он в одной подворотне. Кто-то окинул его подозрительным взглядом. — «Не знаю. Беспорядки», — уклончиво ответил другой. В одной из кофеен лакеи, ругаясь, убирали стулья террасы, уносили их внутрь и ставили на столы. Клиенты поспешно расплачивались и уходили, оглядываясь по сторонам.
У забора перед афишей собралось человек пять. На большой желтой афише было напечатано: «L'Oldridge's Balm fortifie les cheveux et les restaure. 4 fr. 50, 8 fr. et 15 fr. le flacon. Pharmacie, 26, place Vendome»[134]. Но ниже, на плохо приклеенном белом листе бумаги, огромными, кривыми, точно трясущимися буквами написано было чернилами: «Aux armes, citoyens![135]» Подошел человек в мундире, выругался и сорвал белый листок. Остался только «L'Oldridge's Balm».
— Что, это правда, будто началось восстание? — робко спросил кто-то из собравшихся.
- Эти мерзавцы захватили Пантеон, там их центр. Ничего, им свернут шею!
- Будем надеяться, но это еще как Бог даст, — сказал другой. — Национальная гвардия не очень надежна. У меня сын служит в девятом легионе, он говорит что настроение нехорошее.
- Это неправда! — резко сказал военный. — А кроме того, слава Богу, есть регулярная армия. И есть генерал Кавеньяк! Он им покажет!
«Это офицеры и лавочники, что ж по ним судить о настроениях Парижа?» — подумал Виер и направился дальше, соображая, как пройти к Пантеону. Пальба слышалась уже сильнее, с разных сторон. Улицы пустели. Слева показался отряд пехоты. Лица у солдат были мрачные. «В Пантеоне центр восстания? — спрашивал себя Виер. Он не очень представлял себе, что это значит. — Очевидно, там заседают вожди? Кто же они, если Бланки и другие арестованы? Но хорошая ли это мысль — устроить центр в огромном церковном здании? Те подвезут артиллерию и разгромят Пантеон. Впрочем, наши верно об этом подумали и знают что делают»…
Стоявшая у дверей убогого дома старая женщина посоветовала ему дальше не ходить.
- Там эти… Баррикады, — хмуро произнесла она необычное, не-житейское слово. — Я всё это когда-то видела!
- Да что же мне делать? Я живу около Пантеона.
- Не ходите туда! Уже есть раненые и убитые, много убитых! — негромко сказал пробегавший мимо них человек в соломенной шляпе. Он был бледен и растерян.
- Когда они только перестанут резать друг друга! — сердито сказала старуха.
Виер подумал, что со стороны реки будет легче подойти к Пантеону. «Старуха верно видела и взятие Бастилии, и гильотину на Площади Согласия. Насмотрелась! У нее хорошее, жалкое лицо. Жалко ее, всех жалко. За них и погибаем»… Он сделал большой крюк и опять попал в кварталы, где ничего тревожного не происходило. Минут через пятнадцать он вышел к реке и увидел боковой фасад Notre Dame. Почему-то остановился и долго смотрел на это здание, всегда казавшееся ему самым прекрасным в мире. «Оно всё-