таки переживет всё… Вот и начинается смыкаться мой круг. Спустится навсегда черный занавес. Но, может быть, там за занавесом начнется настоящая жизнь? Ах, если б это было правдой!» — думал он. Мимо него на рысях прошел отряд кавалерии. «Пора!»…
На перекрестках стояли дозоры. Его остановили люди с кокардами и строго сказали, что дальше идти нельзя. Сейчас начнутся бои.
- Да что же мне делать? Я живу у Политехнической школы.
Они окинули его взглядом и, по-видимому, по одежде признали своим.
- Ну, что ж, попробуйте. Может, еще успеете пройти, — сказал один из них.
«Уж скорее у этих есть подъем. Подъем, чтобы защищать свои луидоры», — подумал он и пошел быстрее. Минут через десять он оказался в своем лагере. На rue de la Montagne Ste Genevieve была воздвигнута
Блузники сообщили ему, что ружья раздают в Пантеоне.
Время еще есть, — сказал один из них, точно отвечая на его молчаливый упрек. — Они ждут ту сволочь, подвижную гвардию. Когда начнется огонь, мы займем места.
Да, лишь бы вы не опоздали! — хмуро ответил Виер. Ему становилось всё более ясно, что восстание обречено на гибель и что эту обреченность понимают все его участники. И тем не менее он чувствовал, что драться они будут храбро. «Без энтузиазма будут делать то, что делали бы с энтузиазмом. Именно потому, что нам нечего терять. — Он почувствовал, что говорит неправду. — Как же нечего! Жизнь, жизнь, вот это солнце, эти деревья, этот воздух!»
Его внимание обратил на себя дом против баррикады. Дому было наверное лет триста. Над невысокой porte cochere[136], уходившей в длинный, извилистый, необыкновенно мрачный двор, было маленькое жилое помещение с окном тоже довольно необычного вида. С подоконника растворенного окна испуганно смотрела на баррикаду девочка лет десяти. «Вот она, быть может, на всю жизнь сохранит в памяти мое лицо, если я тут погибну».
Он вспомнил рассказ Ламартина о том, как вождя жирондистов Верньо перед казнью навестил в тюрьме его родственник с маленьким сыном. Увидев бледного измученного человека в лохмотьях, с отросшей бородой, плакал. «Моп enfant, lui dit le prisonier en le prenant dans ses bras, rassure-toi et regarde — moi bien; quand tu seras homme, tu diras que tu as vu Vergniaud, le fondateur de la republique, dans le plus beau temps et dans le plus glorieux costume de sa vie: celui ou il souffrait la persecution des scelerats et ou il se preparait a mourir pour les hommes libres»[137].
«Может быть, Ламартин и приукрасил всё это со слов племянника. А может быть, и правда, — подумал Виер. — Но зачем же мне вспоминать то, что кто-то когда-то сказал, если мне самому осталось жить не больше, чем тогда оставалось Верньо. Лейден говорил мне, что мы оба с ним книжные люди, и приписывал это своему влиянию на меня! Хорошо влияние! Уж он- то на баррикадах не погибнет. У него платаны и полоумные книги… Но отчего же я теперь, в высший день моей жизни, не чувствую восторга? Верно на войне не так? Неужели потому, что там строй, мундиры, музыка, что там нет ненависти к врагу? А здесь всё так просто, так просто, так не картинно. Разве этого я ждал? Я ведь всю жизнь мечтал о баррикадах! Что ж поделаешь, жил безвестно, погибну безвестно, как солдаты убитые под Вальми. Лишь человеческое лицемерие говорит, будто память о них никогда не умрет. Никто, никто не знает их даже по имени. И ничего в этом нет ни страшного, ни удивительного. Потом будет какой-нибудь другой Oldridge's Balm, всё же мы секунда в непонятной истории человечества. Да, да, смотри! — мысленно сказал он, встретившись глазами с девочкой. — Смотри, — перед тобой безвестный солдат революции, — „мятежников убито столько-то“ — впрочем даже и этого не будет сказано в их победном бюллетене. Перед тобой не Верньо, а символ. Как символ, меня навсегда и запомни!»
Пальба все усиливалась. На площади перед Пантеоном стояли кучки людей. Какой-то человек объяснял, что главное это удержать за собой Юридическую школу: «Если они ее возьмут, то расстреляют нас из окон в пять минут». Виер, нервно зевая, посмотрел на окна: на тех, что были ближе к Пантеону ставни были затворены, на других ставней не было. «Нам первым делом надо устроить наблюдательный пункт. Где? На купол Пантеона не подняться, да там и стоять негде», — подумал он и поморщился. У него на высоте кружилась голова.
Огромный, странно светлый, зал Пантеона уже был переполнен. Было шумно, но и тут особенного подъема не замечалось. Мужчины с ружьями, пиками, саблями ходили по залу, сидели на ступеньках или лежали вокруг колонн на мраморном, в косых квадратиках, полу. В ту пору в Пантеоне было еще очень мало статуй, картин, фресок: но почти у всех мужских фигур тоже были в руках мечи. «Вот, вот, и здесь меч, всё в мире решается мечом, тут католики сходятся с социалистами. А я и социалист, и всё-таки католик. И мы правы».
Ему сказали, что оружие можно получить в подземелье. Темно-зеленая тяжелая дверь была отворена настежь. На него пахнуло затхлой сыростью. Он спустился с толпой других людей. В конце полутемного подземелья раздавались ружья. Кто-то старательно-восторженно сказал, что на этом месте был похоронен Марат. Виер поморщился. «Жаль. Наше дело чистое, зачем пачкать его симпатией к злодеям?» При свете фонаря он осмотрел свое ружье. «Старье, но стрелять можно».
Никаких вождей и в Пантеоне не было, хотя более энергичные люди уже пытались взять в свои руки дело обороны. «А то попробовать мне? — подумал он и почувствовал, что теперь и слава ему больше не нужна, почти не нужна. — Да и кто там разберет? Ну, что ж, другие умрут от рака или чахотки»… С радостью видел, что ничего не боится, ни о чем не жалеет.
Следовало бы подняться на крышу и устроить там наблюдательный пункт. С крыши легко будет обстреливать атакующую колонну, — сказал он одному из более энергичных людей. Тот, услышав военные выражения, остановился.
Прекрасная мысль, гражданин, — сказал он. — Возьми кого-нибудь с собой и поднимись.
Пальба загремела уже очень близко. Лежавшие и сидевшие на ступеньках люди стали быстро подниматься. Лица стали еще бледнее.
Подавляя зевки, он простоял на крыше несколько часов. Часто подходил к краю, чтобы преодолеть волей головокружение. Около здания Юридической школы начались бои. Свои и враги так тесно смешались, что стрелять было невозможно. Иногда на крышу поднимались рабочие, с некоторым недоумением на него смотрели и спускались. Делать здесь в самом деле было нечего. На людях было легче. К тому же начался дождь, впрочем продолжавшийся не долго. Вдали видна была быстро проезжавшая правительственная артиллерия. «У нас никаких пушек нет. Значит, ясно, что они нас сейчас же и разнесут. Пантеон и первого артиллерийского залпа не выдержит. Всё равно, как умереть, но уж всё-таки защищаться лучше внизу. И притом какой же наблюдательный пункт, если мне некому давать сведения!.. Пришел, пришел конец… Лиля думает ли сейчас обо мне? Бедная, бедная Лиля! Я люблю ее».
Он спустился вниз, доложил кому-то о том, что видел, но слушали его плохо, и ему самому ясно было, что всё равно ничего сделать нельзя. «Может быть, в теории с крыши было бы легче обстреливать врага, а на практике в уличном бою совершенно то же самое!» Он вышел на площадь, обогнул баррикаду на rue de la Montagne Ste Genevieve. Почему-то хотел еще раз взглянуть на тот дом. «Лишь бы не убили пулей в спину, в этой унылой, жуткой, выдохшейся за четыре месяца революции!»
Его последнему желанию не суждено было исполниться. До баррикады он не дошел. Спереди, со стороны Сены, вдруг послышался грохот. Правительственная артиллерия открыла огонь. Снаряд ударил по баррикаде, камни понеслись вверх и в стороны, поднялся столб пыли, на мгновенье прорезал гул чей-то отчаянный крик. Грохот нарастал всё страшнее — и оборвался. Тотчас загремели барабаны, и лишь в эту минуту Виер впервые почувствовал тот подъем, которого не находил целый день. Теперь было настоящее, то о чем он мечтал мальчиком, — очевидно ожидалась атака. Он побежал вперед, почти судорожно сжимая ружье. Издали послышался конский топот, тоже всё нараставший, смешивавшийся с барабанным гулом.