комсомольского бюро, участвовала в самодеятельности и, как уже вспоминалось, пела, плясала, играла в спектаклях (исполняла даже роль Гришки Отрепьева: школа-то была женская!).
Когда мы уже учились в девятом классе, в конце первой четверти, 5 ноября 1948 года Софья Павловна поручила мне, как старосте, перенести из классного журнала в дневники девочек отметки за первую четверть. Помочь вызвалась моя подруга Люся Платовских. Работа оказалась затяжной и, когда мы вернули классной руководительнице журнал и кипу дневников, был уже вечер. «Можете не приходить завтра в школу», — сказала она. Мы и не пришли. Но и почти все ученицы нашего класса решили, что, дескать, остался один день до октябрьских праздников, отметки уже выставлены — и тоже на уроки не явились. Так совпало…
А после праздников в классной комнате нас встречала директриса, которая к тому же преподавала Конституцию СССР. Сесть за парты она не разрешила и мы простояли несколько часов подряд, так как не захотели, да и не могли, как она того требовала, «выдать зачинщиков забастовки накануне великого праздника Октябрьской революции!» Думаю, у нее все же хватило ума не доложить «по инстанции» о случившемся. Вероятно, побоялась «последствий» и для своей директорской карьеры: «не разглядела, не предугадала готовившегося политического заговора».
Так что ожидаемые после Победы перемены, на которые, не делясь ни с кем, наша семья рассчитывала, наступать не торопились…
В связи с этим вспомню еще одну историю, связанную с жизнью нашей семьи.
У мамы было много друзей… Среди них — Ольга, которая отправилась на фронт добровольцем, оставив в Ленинграде троих детей и уже немолодую мать. Все они. погибли в блокадные дни от голода. А Ольга (для меня «тетя Оля») героически воевала, командуя фронтовыми санинструкторами, выносившими раненых под пулями с поля боя.
Однажды отборные эсэсовские подразделения двинулись в лобовую атаку, подобную той, что когда-то именовалась «психической». Шли эсэсовцы плотными рядами, плечом к плечу, с автоматами наперевес. И командиры того полка, где служила Ольга, не смогли поднять своих солдат из окопов навстречу почти рукопашному бою. Тогда Ольга выскочила из окопа и пошла одна наперерез врагу. Тут уж не потребовались команды «Вперед, за Родину, за Сталина!»: солдаты сами, без лозунгов, поднялись вслед за отважной женщиной — и атаку отбили.
Имя тети Оли (к сожалению, уже не помню ее фамилию, так как мама с бабушкой называли ее Олечкой, а я «тетей Олечкой»!) было занесено в «Книгу героев обороны Ленинграда». Воевала она до последних дней, а вернувшись в опустевший дом, очень привязалась ко мне: недоставало ее материнскому сердцу ребенка, пусть уже и не малого.
Назначили Ольгу начальником небольшого лагеря для немецких военнопленных при каком-то полуразрушенном ленинградском заводе.
Немцы восстанавливали то, что сами же варварски и разрушили.
Тетя Оля частенько звала меня прийти туда, чтобы досыта накормить: военнопленных, к моему удивлению, питали довольно-таки обильно и вкусно. Поваренком в том лагере был подросток из бывшего «гитлерюнгеда». Среди взрослых она его выделяла. Когда в конце сороковых годов военнопленных стали возвращать в Германию, тетя Оля была командирована сопровождать поезд с немцами. А тот поваренок попросил ее передать в Берлине письмо родителям, в котором писал, что жив, здоров и скоро с ними встретится.
Ольга, потерявшая троих своих детей, понимала, что переживают родители мальчишки, пусть в прошлом по несмышлености поверившего в фюрера. Не подумав о последствиях такого, казалось бы, человеческого поступка, она пошла в Берлине по адресу, указанному на конверте, встретилась с родителями поваренка, передала им письмо сына — и в тот же день была арестована!
Никакие, заслуги перед Отечеством, ни ордена Славы всех трех степеней, красовавшиеся на форменном военном платье, кое подчеркивало ее стройную фигуру (гимнастерку она не носила), ни судьба погибшей в блокаде семьи не уберегли нашу тетю Олю. Организация с жутковатым именем СМЕРШ была беспощадна.
В камеру к ней «втолкнули» женщину, оказавшуюся провокаторшей: она стала настраивать Ольгу на «бунт», который, по сути, был для нее праведным. И поддавшись натиску той стукачки, подсунувшей ей в момент отчаяния красный карандаш, Ольга нацарапала им на стене камеры несколько обвиняющих власти фраз. А они уже «позволили» режиму приговорить героиню к расстрелу…
Мы тяжко пережили ту потерю. Мама за время Ольгиного заточения посылала ей посылки с одеждой и продуктами, а она каким-то образом сумела передать прощальное письмо, в котором обо всем и рассказала.
К этой трагедии отчасти примыкает и другая история, связанная уже с папиным братом Александром, единственным из семьи Фейнбергов, не иммигрировавшим из России. Он был на несколько лет старше моего отца, родился еще в Вильно (по-нынешнему в Вильнюсе). Позже, как я писала, семья и Александр жили в Санкт-Петербурге.
Видимо, все дети Бориса и Доры Фейнбергов были не только внешне красивыми людьми, но и очень способными, даже талантливыми. Александр совсем юным закончил гимназию, куда был принят, несмотря на ценз для евреев, и так же, несмотря на квоту для них, поступил в медицинский институт. Когда началась Первая мировая война, его призвали в армию. Окончив лишь первый курс, он всю войну провоевал медбратом. В 1918 году был ранен под Одессой и лежал в госпитале. В те времена Одесса переходила то в руки «красных», то в руки «белых», то в руки «зеленых». Александр в течение месяца был в плену у «белых», что в будущем «послужило» поводом для его ареста и высылки на Колыму, где он «отбывал срок» с.1936 по 1940 год.
Во время Второй мировой войны (для России — Отечественной) Александр опять оказался на фронте, но уже врачом военного госпиталя, расположенного вблизи блокадного Ленинграда…
После Победы его тоже, как и мамину подругу Ольгу, направили работать в лагерь для немецких военнопленных, что находился на Северном Кавказе, в Георгиевске. Он стал там главным врачом медпункта!..
Летом 1948 года, когда я перешла в десятый класс, дядя Саша пригласил меня приехать в Георгиевск, неподалеку от Пятигорска, отдохнуть и провести лето в его семье. Я отправилась туда в переполненном «общем» вагоне на сидячем месте.
Приняла я тот короткий отдых с восторгом: южное солнце, купание в реке Куре, любимая и любящая семья, окружившая меня отеческой заботой, приволье… Но вспоминаю то лето еще и потому, что имела возможность наблюдать, как не менее привольно жили немецкие военнопленные. Они обитали в старательно выбеленных белым порошком домах-казармах, на казармы ничуть не похожих: внутри — спальни, столовые, чистота, а за окнами — пышная зелень. Работой считался лишь уход за лагерем, за огородами и садами, кои снабжали вчерашних недругов свежими овощами и фруктами. Фактически они обслуживали лишь самих себя… Передвигались «пленные» в округе свободно, без всякой охраны. По утрам они разносили корзины с плодами по домам военнослужащих, отвечавших за лагерь.
Мне невольно приходили на ум сравнения и горестные недоумения… Миллионы ни в чем не повинных сынов и дочерей той земли томились в каторжных условиях, заброшенные за колючую проволоку где-то на Крайнем Севере, в холодных таежных дебрях или в иных безлюдных, непригодных для человеческого существования местах; советские солдаты и офицеры не по своей воле, подчас тяжело раненными, попавшие в плен, объявлялись предателями и из гитлеровской лагерной неволи отправлялись, согласно сталинскому приказу, в еще более чудовищную лагерную неволю на своей Родине. И в то же самое время я наблюдала лагерь для недавних лютых врагов, раскинувшийся комфортно в курортной зоне. Подобных условий для узников своего народа нельзя было узреть даже в самых радужных снах! Да, режим страшился «своих», ненавидел их куда яростней, чем «чужих». Каторга для «своих» сделалась формой политики государства. Можно было бы только одобрить «гуманизм» по отношению к недавним противникам, если бы он не выглядел издевательством по отношению к собственному населению. Вспоминаются опасно иносказательные (для тех лет!) стихи Александра Межирова: