дирекция просит его впредь таковых пьес не присылать.
Случилось это как раз в конце сезона 1822 года. Почти одновременно с этим письмом я получил от дирекции и другое, из него я узнал, что меня уволили из хоровой и балетной школ, так как дальнейшее пребывание мое в них было признано бесполезным. В письме, впрочем, было выражено желание, чтобы доброжелатели мои поддержали меня и помогли мне приобрести необходимое образование, без чего всякие дарования ни к чему.
Я снова почувствовал себя выброшенным за борт. Тем не менее я порешил во что бы то ни стало написать такую пьесу для театра, которую бы приняли, и написал трагедию «
Рассказ этот, вероятно, несколько утрирован, но все-таки характеризует мою тогдашнюю личность. К Г. X. Эрстеду я точно также явился без всякой рекомендации и, право, вижу как бы перст Божий в том, что постоянно обращался к лучшим из людей, не зная и даже не имея возможности судить об их общественном значении. Эрстед с первой же минуты нашего знакомства и вплоть до самой смерти своей оказывал мне всевозраставшее участие, которое впоследствии перешло в истинную дружбу. На мое умственное развитие он имел большое влияние, а в трудные минуты моей авторской деятельности всегда поддерживал во мне бодрость духа, отдавал должное моим трудам и предсказывал мне, что когда-нибудь да я дождусь такого же отношения к ним и со стороны всех остальных моих земляков. Дом его скоро стал для меня родным: я играл с его детьми, они выросли у меня на глазах и навсегда сохранили ко мне добрые чувства
В течение лета мне пришлось терпеть горькую нужду, но я молчал о ней, не то среди множества лиц, знавших меня тогда, нашлись бы, верно, такие, которые бы облегчили мое положение. Какой-то ложный стыд удерживал меня откровенно признаться в своем тяжелом положении. Стоило ласково заговорить со мною, и лицо мое сияло радостью. Впрочем, в одном отношении я чувствовал себя тогда бесконечно счастливым: я впервые познакомился с романами Вальтера Скотта, и для меня открылся как бы новый мир, за чтением я забывал всю окружавшую меня горькую действительность и тратил на плату за чтение деньги, на которые следовало бы обедать.
С того же времени началось мое знакомство с человеком, который потом в течение многих лет был для меня любящим отцом и дети которого стали для меня братьями и сестрами. Я стал как бы членом его семьи, и стоит мне назвать имя этого человека, чтобы вызвать во всех моих соотечественниках сознание тех великих заслуг, которые он оказал как государству, так и многим отдельным лицам. Человек этот, столь же выдающийся своей деловитостью, сколько своим бесконечно добрым сердцем и твердой волей, был — Йонас Коллин. Кроме различных других должностей, он занимал тогда и должность директора королевского театра. Мне со всех сторон говорили, что если бы мне посчастливилось заинтересовать собой этого человека, он, наверное, сделал бы для меня что-нибудь. И вот пробст Гутфельд рекомендовал меня ему, и я впервые переступил порог того дома, который впоследствии стал для меня роднее родного. Из первого разговора с Коллином я вынес только впечатление о нем, как о человеке деловом. Говорил он со мной немного и, как мне показалось, чересчур строгим, почти суровым тоном. Я ушел, не ожидая встретить в этом человеке никакого участия ко мне, а между тем именно он-то тогда больше всех и позаботился обо мне, но по своему обыкновению втихомолку, незаметно для других. Тогда я еще не знал, что скрывалось за его наружным спокойствием в то время как он выслушивал просьбы нуждающихся, не знал, что сердце его при этом обливалось кровью, а по уходе просителя глаза наполнялись слезами, после же того он энергично и успешно принимался действовать в пользу просителя. Представленной мной пьесы, за которую я уже выслушал столько похвал, он коснулся в разговоре лишь слегка, так что я стал видеть в нем скорее недоброжелателя, чем покровителя. Не прошло, однако, и недели, как меня позвали в театральную дирекцию. Рабек возвратил мне рукопись «Альфсоля» и сказал, что пьеса не годится для сцены, но прибавил, что ввиду «блещущих в ней искорок истинного таланта», дирекция надеется, что при основательной подготовке в каком-нибудь училище, где бы мне дали возможность пройти полный курс с самого начала, от меня со временем и можно было бы, пожалуй, дождаться произведений, достойных постановки на сцене королевского театра.
И вот чтобы доставить мне эту возможность, Коллин имел обо мне разговор с королем Фредериком VI. Король назначил мне ежегодную стипендию и, кроме того, разрешил бесплатно принять меня в гимназию, находившуюся в городе Слагельсэ. Я почти онемел от изумления — ни о чем таком я и не мечтал. Изумление помешало мне даже как следует сообразить, что мне следовало теперь делать. Отъезд мой в Слагельсэ назначен был с первым же отходящим почтовым дилижансом. Деньги на прожитие я должен был получать от Коллина каждые три месяца, ему же я обязан был отдавать отчет о своем житье-бытье и учении.
Я пошел к Коллину вторично, чтобы поблагодарить его. На этот раз он разговорился со мной, был очень сердечен и ласков и, наконец, сказал мне: «Пишите мне откровенно о своих нуждах и о том, как пойдет учение!» С этих пор он взял меня под свое покровительство и стал для меня настоящим отцом. Никто больше и искреннее его не радовался моим позднейшим успехам, никто не принимал большего участия в моих горестях, словом, он относился ко мне, как к родному сыну. И при всем этом он ни разу ни словом, ни взглядом не дал мне почувствовать, что он мой благодетель. Не все так поступали. Другие часто давали мне понять, какое безмерное счастье выпало на долю мне, бедняку, и строго-настрого требовали от меня за все это усердия и прилежания.
Отъезд мой был решен так быстро, а между тем мне предстояло еще уладить одно дело. Я встретился в Копенгагене с одним знакомым из Оденсе, управляющим типографией какой-то вдовы, говорил с ним о своих литературных опытах, и он обещал мне напечатать мою трагедию «
В прекрасный осенний день я уехал из Копенгагена в Слагельсэ, где учились в свое время и наши