Граф Ревентлау повел меня однажды к леди Морган. О ее желании познакомиться со мною он сообщил мне еще за несколько дней перед тем, но прибавил, что она, зная меня пока лишь по имени, желает предварительно наскоро познакомиться с моим«Импровизатором»  , сказками и прочим.

Леди Морган занимала дом, состоявший весь из маленьких пестрых комнат, убранных в стиле рококо. Вообще все в доме носило французский отпечаток, особенно сама почтенная хозяйка; она была пожилая, но очень бойкая, любезная женщина, говорила по-французски, казалась настоящей француженкой и была страшно намазана. Она цитировала в разговоре мои произведения, что все-таки было с ее стороны знаком большого внимания, хотя она и познакомилась с ними только на днях да и то наскоро. На стене висел собственноручный рисунок Торвальдсена, эскиз барельефа «День и Ночь» , который он подарил ей в Риме. Она объявила мне, что желает дать в честь меня вечер и пригласить всех выдающихся писателей Лондона, чтобы я мог познакомиться с Диккенсом, Бульвером и другими. Затем она немедленно же повезла меня к дочери писательницы г-жи Аустен, леди Дуф Гордон, которая перевела мою сказку «Русалочка» . У нее мы должны были встретить множество знаменитостей, что и случилось. Но еще больший кружок избранных лиц нашел я в доме другой писательницы, леди Блессингтон, к которой ввел меня мой друг Иердан, издатель «Literary Gazette» . Жила она на окраине города в своем доме «Gore house». Это была полная, цветущая, элегантно одетая дама, с сияющими перстнями на пальцах. Приняла она меня очень сердечно, точно старого знакомого, пожала мне руку, заговорила со мною о «Базаре поэта»   и сказала, что в этой книжке разбросано столько поэтических перлов, сколько не найдешь во многих других книгах, взятых вместе. Мы спустились в сад и продолжали нашу беседу и там. Леди Блессингтон была первой англичанкой, которую я понимал; она, впрочем, и старалась изо всех сил, говорила медленно, да еще крепко держала меня при этом за руку, беспрестанно заглядывала мне в глаза и все спрашивала, понимаю ли я ее. Зять ее, граф д'Орсей, первый лондонский щеголь и законодатель мод, повел нас в свое ателье, где показал мне почти оконченный бюст леди Блессингтон из глины. Тут же висел портрет Дженни Линд, изображающий ее в роли Нормы и писанный графом на память. Он показался мне человеком очень талантливым и в высшей степени вежливым и любезным. Затем леди Блессингтон повела меня по всем комнатам, и чуть не в каждой я увидел по бюсту и по портрету Наполеона. Две прелестные молодые девушки, кажется, ее дочери, поднесли мне чудный букет из роз. И Иердан, и я получили приглашение отобедать у леди Блессингтон. На обед этот она хотела пригласить также Диккенса и Бульвера. Явившись к ней в назначенный день, мы нашли весь дом разубранным по-праздничному; слуги в шелковых чулках, в напудренных париках, стояли по лестнице и в коридорах; сама хозяйка была в блестящем туалете, но лицо ее сияло той же милой, приветливой улыбкой. Она сказала мне, что Бульвера не будет, — он теперь с головой ушел в выборы и уехал собирать голоса. Она вообще, как видно, не особенно жаловала этого писателя как человека, говорила, что он отталкивает своим тщеславием, да к тому же еще глух, так что беседовать с ним очень трудно! Не знаю, может быть, она относилась к нему пристрастно. Зато очень тепло отзывалась она, как, впрочем, и все, о Чарльзе Диккенсе. Он обещал быть на обеде, и мне таким образом предстояло познакомиться с ним. Я как раз сидел и делал надпись на книжке «True story of ту life» , как в салон вошел Диккенс, очень моложавый, красивый, с умным, приятным лицом и густыми прекрасными волосами. Мы пожали друг другу руки, пристально взглянули один другому в глаза, заговорили и скоро подружились. Разговаривая, мы вышли на веранду; я был радостно взволнован знакомством с моим любимейшим из современных писателей Англии, и слезы то и дело навертывались мне на глаза. Диккенс, видимо, понял мое настроение. Из сказок моих он упомянул о «Русалочке»  , знал также и «Базар поэта»  . За обедом мы сидели почти рядом, нас разделяла только молоденькая дочка леди Блессингтон. Диккенс выпил бокал за мое здоровье, то же сделал и нынешний герцог Веллингтон, тогда — маркиз Дуэро. На стене, против главного конца стола, висел портрет Наполеона во весь рост, ярко освещенный массой ламп.

В числе гостей был поэт Мильнес, почт-директор всей Англии, много писателей, журналистов и аристократов, но для меня важнее всех был Диккенс. Из дам-писательниц, с которыми я здесь познакомился, назову квакершу Мери Ховит, которая перевела моего«Импровизатора»   и таким образом первая познакомила со мною английскую публику. Муж ее, Чарльз Ховит, также известный писатель и издатель «Howitts Journal» . В одном из номеров этого журнала, вышедшем как раз за неделю до моего приезда в Лондон, было помещено что-то вроде панегирика мне и мой портрет. Номер этот красовался на окнах многих книжных магазинов; я обратил на него внимание в первый же день по приезде и зашел в маленькую лавочку, чтобы приобрести его. «А похоже это на Андерсена?» — спросил я почтенную продавщицу. «Поразительно! — ответила она. — Вы сразу узнаете его по этому портрету!» Она-то, однако, не узнала меня, хоть мы и беседовали об этом сходстве довольно долго. «True story of ту life» в переводе Мери Ховит была посвящена Дженни Линд. Впоследствии книгу эту перепечатали в Бостоне. Вскоре по моем приезде Мери Ховит посетила меня вместе со своей дочерью и пригласила меня к себе в Клаптон. Я отправился туда в омнибусе, набитом сверху донизу, ехать пришлось мили две, и мне казалось, что дороге конца не будет. Обстановка у Ховит была прекрасная — картины, статуи, при доме был премиленький садик. Приняли меня очень радушно. Всего через несколько домов от них жил Фрейлиграт, немецкий поэт, с которым я познакомился в Ст. Гоаре на Рейне, тогда еще он пел свои задушевные, образные и поэтические песни. Король прусский назначил ему потом ежегодную пенсию, но Гервег стал смеяться над Фрейлигратом, называя его поэтом-пенсионером, и он отказался от пенсии и стал воспевать в своих песнях свободу. Затем он уехал в Швейцарию, а оттуда в Англию, поступил здесь на службу в какую-то контору и содержал на этот заработок себя и всю свою семью. Раз как-то мы и столкнулись здесь на улице, он меня узнал, я его — нет, так как он сбрил свою густую черную бороду. «Что же, не хотите узнать меня? — спросил он меня, смеясь. — Я — Фрейлиграт!» Я отвел его из толпы в сторонку, к какой-то двери, а он шутливо заметил мне: «Не хотите и говорить со мною на людях, вы — друг королей!» В его маленьком домике было так уютно, на стене висел мой портрет. Рисовавший его художник Гартман как раз в эту минуту зашел навестить Фрейлиграта, и мы втроем провели время очень приятно, беседуя о Рейне и о поэзии. Но я чувcтвoвaл себя крайне утомленным лондонской жизнью вообще и поездкою сюда в особенности, и поэтому поторопился опять сесть в омнибус, чтобы пуститься в обратный путь. Но еще не успели мы порядком отъехать от Клаптона, как я весь ослаб и почувствовал себя чуть ли не так же дурно, как в Неаполе. Я готов был лишиться чувств, а омнибус все больше и больше переполнялся публикой, становилось все жарче, лошади то и дело останавливались, и к нам вваливались новые пассажиры, а перед открытыми настежь окнами болтались запыленные ноги пассажиров империала. Несколько раз я собирался сказать кондуктору: «Проводите меня в какой-нибудь дом, я не могу больше!» Пот лил с меня градом. Ужас, что такое! Под конец в глазах у меня помутилось, все вокруг завертелось... Наконец добрались до города. Я вылез, взял кеб и тут только вздохнул полегче. Такого томительного путешествия, как это — из Клаптона до Лондона, я еще не испытывал.

Я видел лондонский «high life», видел и лондонскую «нищету»; вот два полюса в моих воспоминаниях. Бедность я видел в образе изголодавшейся молодой девушки в изношенном донельзя платье, прижавшейся в углу омнибуса. Видел я и нищету, безмолвную нищету, — говорить ей было здесь запрещено. Я вспоминаю лондонских нищих, мужчин и женщин с пришпиленным к груди лоскутком бумаги, вопиющим: «Я умираю с голоду! Сжальтесь!» Говорить они не смеют, просить милостыню не разрешено, и они скользят по улицам, как тени, останавливаются перед вами и вперяют в вас страдальческие глаза. Останавливаются они и перед кофейнями и кондитерскими, выбирают кого-нибудь из посетителей и не сводят с него взора — какого взора! Женщины указывают на своих больных детей и на лоскут бумаги на своей груди — на нем написано: «Я не ела два дня!» Я видел их так много, а мне сказали, что в нашем квартале их еще мало; в более же роскошные кварталы их и вовсе не пускают. Они — парии! Но Лондон — город по преимуществу промышленный, и в нем и нищенство обращается в промысел. Все дело в умении обратить на себя

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату