пожаре Колюхов впервые врезал жене по заднице головешкой за то, что не хотела тушить и другим кричала, чтоб не тушили. Дура, ясное дело. Постройки-то чем виноваты? Все, что сделано руками, должно свой положенный срок прожить. Жалко ей отцовского гнезда, это понятно, но и жалеть надо умеючи, глупостей не допускать. Детей-то уж до чего жаль, а отдают дочек чужим людям. Иначе жизнь прекратилась бы. А сгорело тогда все дочиста. И не успели еще головешки отпарить на пожарище, как увезли и Колюхова. Вот на том пустыре и стояла теперь контора, единственное двухэтажное здание в селе, непривычно белое и окнастое.
Вдоль конторского забора фанерные плакаты с нарисованными масляными красками окороками, бидонами, мешками, початками кукурузы, не успевающей здесь и завязаться, и кочанами капусты, и на каждом плакате — баба: свинарка, доярка, птичница, все грудастые, с необыкновенно маленькими личиками. Цифры большие и крупно написанные. Колюхов просмотрел их с уважением: много всего дает совхоз, много. Коровы втрое доятся против ранешного, урожаи добрые, потяжелее его единоличных рекордов. Дивиться тут не приходится — не на одном навозе растят, селитры разной теперь девать не знают куда, и сорта семян выведены вон какие!
Справа от ворот стояла застекленная доска Почета, очень большая, с золочеными надписями по бокам, с украшениями разными. Фотографий хватило только на половину ее. Колюхов пристально всматривался в каждое лицо, но все ему были незнакомы и никого не напоминали, а подписей не было. Ударники глядели с карточек уверенно, гордо, и Колюхов подумал, что теперь и в жизни так — каждый свою цену понимает. Кто раньше на селе так смотрел? Кто не боялся, что нужда завтра схватит за горло. А много ли таких было-то?— курица на пальцах сосчитает. На остальных глянешь, бывало, — будто у них все время животы болят. Теперь другое дело, совсем другое...
К воротам подъехал и резко затормозил крытый брезентом «бобик». Из него пружинисто выпрыгнул невысокий человек лет сорока в хорошем костюме — не шофер! — с залысинами чуть ли не до макушки, с цепким взглядом живых карих глаз.
Директор, догадался Колюхов. Говорили о нем вчера много и похвально. Хозяин. В академии московской учился. Из переваловских сам, Переваловы, они всегда башковитые были, в науку лезли, книжки читали, а жили середка-наполовинку. Этот из всех вышел. Лихой мужик!
Директор открыл ворота и, задержавшись, посмотрел на Колюхова, будто теперь только увидел его.
— Вы ко мне?
— Нет. Так — смотрю.
— Смотрите... Постойте, вы — родственник Самойлова, что ли?
— Родственник.
— Та-ак... Ну, и как вам нравится у нас? — У директора было хорошее настроение, и вопрос он задал весело, из озорства, как взрослые спрашивают у детей про жизнь. — Или не нравится?
— А что мне может здесь нравиться? — с вызовом переспросил Колюхов, меряя взглядом фигуру директора.
— Вот как! Веселый ты дед. Раньше лучше было, что ли?
— Лучше.
— Чем же?
— Раньше я молодой был.
— Ах, вон о чем!— директор рассмеялся.
— О чем же еще? Теперь об одном только и талдычишь. А так чего? — На родине, говорят, и пеньковая петля шелковой кажется.
— Посмотреть приехал или жить?
Колюхов задержал в груди глубокий вздох и с усмешкой подернул плечом: и сам, мол, не знаю.
— Переезжай. Детей перемани. Трактористов, слесарей. Доярок можно.
— Отслесарились мои слесаря.
— На пенсии уже, что ли?
— На том свете. Война прибрала.
— Ну извини, дед... Один, значит?
— Один.
Директор достал из кармана папиросы в цветной коробочке и протянул старику. Колюхов крутнул головой: не употребляем.
— Не понравилось, значит, у нас?
— Да я не о том...
— Жить у нас можно. Работаем, как в городе, — восемь часов. На заработки никто не жалуется. Зимой два выходных, отпуска — отдыхай на здоровье. Пенсионеры так и на воскресники не ходят. Не заставляем. На курорты посылаем людей, свой дом отдыха построили.
Колюхов согласно кивнул.
— Да-а... Для меня птицы не пели.
— Какие птицы? — не понял директор. — Ах, птицы! — и он опять рассмеялся. — Они и теперь для нас мало чирикают. Работа! Работа, дед, и работа!
Колюхов согласно кивнул. Но смотрел он не в задиристое лицо директора, а куда-то мимо него. И директор тоже повернул голову за его взглядом, и директору показалось, что старик смотрит на сваленные в кучу возле мастерских остатки комбайнов, какие-то колеса, прицепы и еще черт знает что, ржавевшее тут из года в год, что давно надо было сдать в металлолом.
— Это ерунда! — сказал он. — Работаем, ломаем. Новая техника идет. Машины — не люди, машины стареют быстро: вчера — чудо, сегодня морально устарела.
— Люди тоже так. Это смолоду каждый себе вечным кажется.
— Техническая революция — учитывать надо, — продолжал директор, словно не слышал возражения. — Время не для вздохов. Это соха жила тысячу лет. Как вас?
— Федор Андреевич.
— Вот приезжайте, Федор Андреевич, через пять лет — здесь заводы стоять будут. Сельскохозяйственные заводы. На промышленную основу перейдем.
Колюхов усмехнулся — пять лет!
— Ну ладно, смотрите, — директор вдруг разом сделался серьезным, вспомнив о делах. Он сел в машину и зарулил к черному подъезду конторы, парадное было заколочено наглухо.
К усадьбе потянулся народ — механизаторы, чистенькие бабенки, возчики, и Колюхову стало неудобно толкаться здесь без дела у всех на виду. Стараясь идти спокойно, чувствуя спиной любопытствующие взгляды, он ушел от конторы и первым же переулком вышел на другую улицу.
Сотни раз в сновидениях он гостил в Сычовке и бродил вот так по улицам. Сколько первобытной, сказочной радости было в этих снах! Всякий поживший человек наяву никогда не испытывает ничего подобного, привыкает он в каждодневной суете видеть все на свете обычным, приложимым: трава на дороге — это только трава, пыльная, никчемушная, изба — чтоб жить, чем ухоженней, тем лучше, колодец — воду брать. Во сне же все принимало одушевленность и колдовство, и можно было с полным пониманием поговорить с каждым встреченным деревцем, с глинистым обнажением на косогоре, с желтыми стожками на отавной зелени утугов за частыми надежными пряслами. Все таило в себе особую понятную жизнь, и от этого сердце сладко щемило и хотелось, чтобы сон длился вечно. Избы тоже жили, были способны к мудрой радости, само собой зналось, что в каждой из них обитают знакомые люди, не стареющие, всегда остающиеся такими, какими запомнились когда-то давно. И не работа, не забота, не какое-то дело в конечном счете объединяло, роднило Колюхова с этими людьми, постройками, растениями, стежками- дорожками, а нечто невыразимое, будто он и они были наделены общей одной душой, и поэтому разговоры всякие исключались за ненадобностью — все было и так хорошо и понятно.
Теперь, наяву, деревня была безрадостней и обыденней; в оградах бабы скандальными голосами кричали не то на детей, не то на животину, под заплотами петухи топтали пыльных придурковатых куриц, старуха с подоткнутым подолом, с хворостиной в руке гнала навстречу Колюхову пару рыжих телят и только зыркнула на него с недружелюбным любопытством: куда черт с утра пораньше попер толстобрюхого? У чьих-то ворот скучал привязанный верховой конь, мохнатый, рыжий, с ненужными удилами в зубах. Скучал,