что ли? — спросил эксперт. — Ведь мы живем, делаем что-то?
— «Что-то» — усмехнулся Владимир Антонович. — В том-то и дело, что «что-то». Когда Чарусов ударялся в рассказы о своей профессии, он говорил, что писатель не имеет права на такие вот неопределенные слова — «кто-то, что-то, какой-то». Не знаешь, «кто, что, какой» — лучше промолчи. А мы делаем «что-то». А надо знать что. Об этом мы больше всего и говорили.
— Он что, этаким лектором у вас был?
— Почему — лектором? — удивился Владимир Антонович. — Он больше любил задавать вопросы, чем отвечать на них. Мы с Василием Михайловичем отвечали. Он смеялся, что это нам по профессиям положено: у солдата, говорил он, вопросов не должно быть, у него должны быть только ответы — как патроны! А учитель никогда не задаст вопроса, если не знает на него ответа. Это верно, и мы не обижались. Цель же ученого и писателя, говорил он, заключается не в том, Чтобы дать правильные ответы на насущные вопросы действительности, это, дескать, желательно, но вовсе не обязательно, а в том, чтобы правильно, корректно сформулировать эти вопросы.
— Ну, допустим, некоторое свое превосходство Чарусов при случае не преминет подчеркнуть, но эту слабость мы, знали за ним с детства — он всегда таким был. При этом он над собой подтрунивал чаще, чем над другим, — сказал Витязев.
— Де моритури аут бене, аут нигиль?[1]
— Да живой он, товарищ следователь. Чего его раньше времени хоронить. Я бы отшлепал его за эти шуточки. Посмотрим, как оправдываться будет.
Только теперь Владимир Антонович заметил, что разговаривают они втроем. Эксперт уже спал, уставясь неподвижным лицом в звездное небо.
Тихая лунная ночь, плотная, будто кованная из светлой латуни, вставала сразу же за костром, и Владимир Антонович мысленно согласился с Витязевым: не надо в такую ночь смерти. Господи, до чего же хорошо!
— Да, такая ночь и смерть как-то не совмещаются, — вслух сказал следователь, — вот ради такой красоты и стоит жить на земле.
— «Жить на свете не необходимо. Плавать по морям — необходимо. Сломай дом и построй корабль», —неожиданно для себя и других продекламировал Владимир Антонович.
— Красиво, — отозвался следователь. — Это тоже Чарусов? Зачем же он дом тогда строил?
— Это «Поэма о Гильгамеше», известна задолго до Гомера. «И покинув корабль, натрудивший в морях полотно, Одиссей возвратился, пространством и временем полный»!— вот это уже Гомер.
— Я не понял хода вашей мысли, Владимир Антонович, Кому не необходимо жить? И почему это пришло вам в голову?
— При виде звездного неба, Анатолий Васильевич, в голову приходят иногда мысли необыкновенные. Не все надо понимать, уважаемый товарищ следователь, кое-чему надо просто верить.
— Это не по моей части, — возразил Размыкин. — Не обучен верить. Я юрист. Для нас верить — непозволительная роскошь. Такая профессия.
— Так вот, Чарусов и говорил, что мы слишком профессионалы, чтобы быть людьми. Запишите, а то забудете.
— Черт вас побери, неужели вы тут так и философствовали целыми сутками? — проснулся вдруг эксперт.— Это же с ума можно сойти! Немудрено, что покойничек от вас удрал. Я его понимаю. Давайте спать!
И, не дожидаясь согласия, эксперт повернулся на бок и опять засопел.
— Мужественный человек Леонид Федорович! — заметил следователь. — А мы что же — не будем спать?
— Об эту пору мы только чаи начинаем гонять, — сказал Витязев. — Позвольте узнать распорядок дня на завтра.
— Первое, что мы сделаем, это выспимся как следует. Запомните и другим передайте: никто никого не будит! Машина к Кораблю подойдет не раньше десяти, а то и одиннадцати. А мы тут наведем полную инвентаризацию, чтобы узнать, не пропало ли чего. Потом подпишем документы и будем загорать. Если собака ничего не найдет, будем считать, что возбуждение дела откладывается на неопределенный срок. До тех пор, пока не будут найдены следы Чарусова.
— А если тело будет найдено? — поинтересовался Владимир Антонович.
— Тогда видно будет. Но я не думаю, что это случится.
— Нельзя ли уточнить?
— Я полагаю, что никто Чарусова не убивал. Ни вы, ни кто-либо из неизвестных нам врагов Чарусова. Если он и ушел из жизни, то только по собственному желанию.
— А труп тоже по собственному желанию дал стрекача?
— Не язви, Вова, — попросил Витязев. — Не обращайте внимания, Анатолий Васильевич. Владимир Антонович у нас вроде ежа — сплошные иголки. Чарусов утверждал, что это от неуверенности в себе.
— Вы считаете Чарусова крупным психологом.
— В известной мере — да! В известной потому, что я не психолог, для меня эта область практически белое пятно. Это не самоуничижение — это трезвая самооценка. Чарусов же, видно, изучал эту науку глубоко. Он ведь врач, хоть и недоучившийся. Понимаете, в нем постоянно чувствуется вот этот медицинский подход к человеку.
— Какой он врач? — возмутился Владимир Антонович.— Фельдшеришка несчастный. И все его шарлатанство никакого отношения к медицине не имело. В свое время за такие дела по голове не гладили.
— За какие дела? — оживился Размыкин.
— Он нас лечил тут. Вот Фульфу, — он кивнул на Витявева, — генеральский геморрой вылечил. Поэтому он его и считает профессором.
—Правда вылечил?
— Точно. Но никакого шарлатанства. Все по-медицински: свекольные ванны — ну просто садишься на тертую свеклу! — специальные гимнастические упражнения и настой чистотела, через неделю, как рукой! Не знаю, надолго ли, это другое дело, но вот пока — тьфу-тьфу! — и с бревнами вожусь, и никакой диеты, и хоть бы что. Нет, молодец Григорий! Но я не об этом. Я о том, что он каким-то образом всегда ощущал себя врачом.
— А еще в чем проявлялось его шарлатанство, Владимир Антонович?
— Да во всем. Вот кровь умел заговаривать. Нет, действительно умел. На стройке без ран — сами понимаете! Он что-то поколдует, кровь останавливается. Пихтовой живицей замажет рану, назавтра уже корочка слетит. Головную боль снимал. Поводит руками над головой — боль проходит. Я думаю, тут гипноз. Он утверждал, что нет, народная медицина, мол. Он то ли собирался писать, то ли написал уже какой-то ужасный роман о деревенской колдунье. Что-то вроде «Олеси» Куприна. Только, как он говорил, на крутом социальном фоне. Даже прообраз героини открыл нам. Это известная в нашей деревне бабка Анисья, Мы еще с Васей помним ее. Наверху жила. Она Грихе родней еще приходилась. Вообще-то интересная личность. За глаза ее в деревне никто иначе не называл, как шаманкой, а в глаза — бабуня, да бабушка Анисья, да Анисья Гавриловна! — Владимир Антонович понял, что его заносит в сторону, помолчал, но следователь слушал с интересом. — Она хорошо знала травы, настои всякие делала, но пройдоха была та еще! Никого лечить не хотела. Всем отказывала. Всех в медпункт к Александре Ивановне гнала. А если младенец заболеет, тут уж она смилостивится. Но так, чтобы ни одна душа не знала! Это в деревне-то? Вот одну травку она брала только на восходе, другую на закате, одной надо было поить в темноте, другой только на солнышке... Все теперь помешались на травах, что надо и не надо жуют. Думаю, роман у Григория получился бы интересный. Он вообще интересно писал. Я, надо сказать, придирчиво читал его: вот, думаешь, сейчас соврет, нет, глядишь, вывернется! А ведь на грани все. Правда, писал мало, поэтому даже писателем себя не считал. Писатель, говорил он, это тот, кто пишет, кто не может не писать, а я, мол, век не писал бы, если бы есть не хотелось. Вообще, личность интересная.
— Это смотря что принимать под словом «личность», — возразил Витязев, успевший за время рассказа Владимира Антоновича сварить «фирму» — особый чай, светлый, мягкий и душистый, который надо было пить обязательно с сахаром и обязательно чуть остывшим. — Я вот никак не могу согласиться, что он