— Чего меня к казакам?! — взвыл мужик. — Пускай свои спрашивают, что надо…
— И черкасы не чужие…
— Я супротив черкасов ничего не говорил… Куда вы меня, братцы, ведете?.. Стойте!..
Подталкивая горбоносого в спину, повели к ратуше. Небаба выслушал его, посмотрел недобро:
— Что-то не нравишься ты мне… Джура!
— Здесь я! — отозвался Любомир.
— Дать ему плетей, чтоб признался!
Казаки схватили горбоносого и потащили. Он закричал.
— Говори!
— Помилуй, атаман, батька родной! Все скажу!.. Сам!..
— Болтал я сдуру, пан атаман!.. Прости пустую голову… Не лях я, православный…
— Не знаю, кто ты. Где хата твоя?
— Православный… — твердил горбоносый, припав к земле.
— Где живешь?! — прикрикнул Небаба. — Будешь мне голову морочить? Отвечай, нечистая сила!
— В Охове…
— Кто послал в Пиньск? Ну!..
— Не хотел я… Заставили… Не хотел идти… — и закрыв лицо руками, упал ниц.
— Лазутчик, — покачал головой Небаба.
— Повесить его, нечисть! — ревела толпа.
— Карати на горло, атаман!
— Делайте, что хотите! — махнул Небаба и отвернулся. Мужики схватили горбоносого и потащили к вязу.
Небаба приказал Любомиру трубить сбор. Заиграл рожок. Сотники вывели казаков к городской стене. Казаки двигались шумно. Около полусотни мушкетов в загоне Небабы прибавилось — часть побросали рейтары Шварцохи, часть досталась из шляхетного города, когда бежал пан войт. Мушкеты и заряды роздали казакам. Пуль и пороху было достаточно.
— Не слышно Гаркуши, — сказал с тревогой Небаба Шанене. — Может, перехватили твоего Мешковича?
— Может. Только Гришка и на дыбе рта не раскроет.
— По времени Гаркуше пора быть здесь…
Они сели на коней и поехали по запруженной повозками и казаками улице.
— Дорогу атаману! — неслось по рядам.
Высоченный казак с обвислыми черными усами схватил стремя Небабы и посмотрел атаману в глаза:
— Поспеемо, батько, к зимушке на Украину ридну вернуться? Болит серденько по милому краю.
— Побиваемо панов и вернемся. Видишь сам, в какой беде белорусцы.
— Вижу, батько. Не оставимо. Полягаем, а не оставимо…
И снова стали пробираться через поток людей. Сотники уже ставили казаков на стену.
— Мушкеты до ворот! — приказал Небаба. — В ворота войско ломиться будет. Горожан сюда на подмогу…
Не прошло и часа, как на стенах был весь загон. К нему присоединились чернь и ремесленники. Небаба окинул поле. Люди не видели тревожного взгляда атамана. А ему было о чем тревожиться…
У Шанени захолонуло дух, когда он поднялся на стену: тучей стоит войско. У леса подняли жерла пушки, возле которых возятся пушкари. Уже дымят фитили. А мужики машут кулаками войску, поднимают косы, кричат:
— С казаками помирать будем!
У леса пропели трубы и смолкли. Вылетели из стволов гаковниц яркие языки пламени, и гром выстрелов потряс околицу. От пушек облаками поднялись к небу клубы порохового дыма. Со свистом пролетели над стеной ядра. Одно из них угодило в стену, отскочило и, влетев в ров, зашипело в воде. Сразу же к воротам пошло войско. Над головой Небабы с шепелявым свистом прогудело ядро.
— Мушкеты! — крикнул он.
Казаки взялись за оружие.
За стрелками шли пикиньеры и рейтары. В двухстах шагах кони остановились и, обходя их, к стене бросилось пешее войско. Стрелки поспешно поставили сошки, положили на них мушкеты. Загремели выстрелы. Через ров, который местами давно пересох, потрясая алебардами, побежали пикиньеры.
В ответ со стены загремели казацкие мушкеты. Покатились в желтую траву первые убитые, застонали раненые. Грозя длинными и острыми алебардами, воины лезли на стену. Казаки рубили черенки алебард саблями, но твердое, сухое дерево не поддавалось ударам. Пикиньеры уже знали отчаянный казацкий нрав и пики старались держать в руках крепко. На глазах у Шанени Юрко ударил саблей по древку. Воин держал его слабо, и пика острием пырнула стену. В какое-то мгновение Юрко цепко схватил древко и вырвал пику.
— Бей ляхов! — кричал Юрко, отчаянно работая пикой. Сделав выпад вперед, метнул ее в воина. Острие пробило плечо и, зажав рану рукой, пикиньер повалился на землю. Едва удержался на стене и Юрко. Ткнулся лицом в острый камень, разодрав щеку.
Перед глазами Шанени мелькнуло острие. Отшатнувшись, почувствовал, как всего пробило холодным потом. Оцепенел на мгновение, и в тот же момент заметил идущего на него воина. Он увидал еще перекошенное яростью лицо, вскрикнул, но крика не получилось, он застрял где-то в груди. Скорее машинально, чем осмысленно, выкинул вперед обе руки, крепко зажав в них бердыш. Копье ударило в сталь, соскочило и, сорвав с головы шапку, подалось назад. Шаненя отпрянул от стены. «Господи, убереги!..» Ему показалось, что уже перешагнул черту страха и больше смерть не угрожает ему. Подняв бердыш, ринулся к стене, где во весь рост выросла фигура пикиньера. Какое-то мгновение они смотрели друг на друга оцепеневшими, безумными глазами.
— Не дамся! — Шаненя со всего маху пустил бердыш.
Наверно, страшен был Иван в этот миг. Пикиньер метнулся вниз до того, как лезвие бердыша успело коснуться его спины. Он свалился в ров и замер в густой, липкой грязи.
Отчаянно рубились на стене. Иногда казалось Небабе, вот-вот, еще немного и — одолеет войско, перевалит через стену, вышибет ворота. Сквозь звон сабель, сквозь треск мушкетов долетал до казаков властный голос Небабы:
— Не уступай!..
Бросались казаки на войско, падали, обливаясь кровью, но не выпускали из рук сабель.
Вечерело, и бой стал затихать. Уныло играли трубачи отход. К лесу отползли со стоном раненые. Задымили костры.
— Цел?
— Бог уберег…
— Было тяжко, Иван. Завтра будет еще труднее… — подошел к Шанене Небаба: — Гаркуши нет. Чует мое сердце, что не дошел Мешкович. Придется, Иван, идти по хатам и поднимать баб и стариков…
— Поднимем, — тихо, но уверенно ответил Шаненя. — Насмерть пойдем, все поляжем, но терпеть втиски панства не станем! Слышишь, атаман? Не станем! Приведется тебе, а не тебе, так другие расскажут гетману Хмелю, как белорусцы с украинцами на стене умирали…
Замолчали оба.
Возле стены голосила баба — нашла убитого мужика. Где-то кричало дитя.
Увидев Шаненю живым и невредимым, Ховра, не стыдясь слез, бросилась к нему:
— Господи, господи, чем все это кончится?..
Шаненя гладил голову жены жесткой ладонью:
— Да чего ты?.. Видишь, живой…
Усте было вдвое тяжелей. Одно, что батька там, другое — болело сердце за Алексашку. Вспоминала,