умиротворяющую силу природы. Так же, как и Плиний, Гёте считал, что такой цвет способен успокоить и глаз и душу. Поэтому перстень у Гёте скорей всего был тоже изумрудный, такой же зеленый, как и этот.
Пушкин задумчиво смотрел на перстень. В переливающемся всеми оттенками зелёного камне он видел сочную зелень молодой травы и еще не просохшие на ветру весенние листья деревьев, залитые теплым золотистым солнцем луга и затененные лесные поляны. Болдино, Михайловское, Тригорское… В комнате повеяло ветерком, который принес с собой легкий аромат ландышей и запах травы.
Пушкин закрыл глаза.
Недоумевающий Арендт наклонился над ним.
— Вам плохо?
— Нет. Просто легкое головокружение.
— Вы потеряли слишком много крови.
— Видимо.
— Хотите что-нибудь передать государю?
«Царь? Ах да, записка…»
— Передайте его величеству, что я тронут проявленным им великодушием, — сказал Пушкин и снова прикрыл глаза.
Арендт на цыпочках вышел из комнаты.
— Александр Сергеевич уснул. Не тревожьте его, — сказал он Наталье Николаевне.
Но Арендт ошибся: Пушкин не спал. Ему оставалось слишком мало жить, чтобы он мог тратить время на сон. Пушкин снял с пальца перстень и положил его рядом с канделябром.
Что ж, враги не обижены, они свое получили. Но не следует забывать и о друзьях… А друзей у него всегда было много, во много раз больше, чем врагов.
Перед ним мелькали, сменяя друг друга, лица Дельвига, Жуковского, «отца и кормильца его музы», Пущина, Кюхельбекера, Карамзиных, Раевских, Чаадаева, Вяземского, Виельгорского, Данзаса, Даля, Гоголя…
Да, у него было много друзей. Было?.. Нет, он жив. Пока ещё жив…
Ночью боли достигли предела, и поэт попросил камердинера принести ему средний ящик из письменного стола. В ящике лежали пистолеты.
Данзас, которому камердинер тотчас же сообщил об этом, обнаружил их уже спрятанными под одеялом.
— Не нужно, Сверчок.
Пушкин, стиснув зубы, тяжело и сипло дышал. Данзасу показалось, что он его не узнаёт.
Пистолеты были кухенройтерские, с серебряными скобами и серебряной насечкой на стволах. Таких пистолетов у Дантеса не было, поэтому пистолеты для дуэли заказывались в оружейном магазине Куракина. Данзас вздохнул и положил пистолеты на место.
Утром Пушкину стало немного легче. В своем письме к отцу поэта, написанном им после смерти Пушкина, Василий Андреевич Жуковский вспоминал: «Одним словом, он сделался гораздо спокойнее… Даль, имевший сначала более надежды, нежели другие, начал его ободрять… „Я ухватился, — говорит Даль, — как утопленник за соломинку, робким голосом провозгласил надежду и обманул было и себя и других“. Пушкин… взял его за руку и спросил: „Никого тут нет?“ — „Никого“. — „Даль, скажи мне правду, скоро ли я умру?“ — „Мы за тебя надеемся, Пушкин, право надеемся“. — „Ну, спасибо!“ — отвечал он. Но, по-видимому, только однажды и обольстился он надеждою, ни прежде, ни после этой минуты он ей не верил. …Он мучился менее от боли, нежели от чрезмерной тоски: „Ах! какая тоска! — иногда восклицал он, закидывая руки на голову. — Сердце изнывает!“
…Однажды он спросил у Даля: „Кто у жены моей?“ Даль отвечал: „Много добрых людей принимают в тебе участие; зало и передняя полны с утра и до ночи“. — „Ну, спасибо, — отвечал он, — однако же поди скажи жене, что всё, слава богу, легко; а то ей там, пожалуй, наговорят“».
…С утра 28-го числа, в которое разнеслась по городу весть, что Пушкин умирает, передняя была полна приходящих. Одни осведомлялись о нём через посланных спрашивать об нем, другие — и люди всех состояний, знакомые и незнакомые — приходили сами. Трогательное чувство национальной, общей скорби выражалось в этом движении, произвольном, ничем не приготовленном… Изъявления общего участия наших добрых русских меня глубоко трогали, но не удивляли. Участие иноземцев было для меня усладительною нечаятельностью. Мы теряли своё; мудрено ли, что мы горевали? Но их что так трогало?.. Отгадать нетрудно. Гений есть общее добро; в поклонении гению все народы родня! и когда он безвременно покидает землю, все провожают его с одинаковою братскою скорбию. Пушкин по своему гению был собственностию не одной России, но и целой Европы; потому-то и посол французский (сам знаменитый писатель) приходил к двери его с печалью собственною и о нашем Пушкине пожалел как будто о своём. Потому же Люцероде, саксонский посланник, сказал собравшимся у него гостям в понедельник ввечеру: «Нынче у меня танцевать не будут, нынче похороны Пушкина».
«Возвращаюсь к своему описанию, — продолжал Жуковский. — Послав Даля ободрить жену надеждою, Пушкин сам не имел никакой. Однажды спросил он: „Который час?“ И на ответ Даля продолжал прерывающимся голосом: „Долго ли… мне… так мучиться?.. Пожалуйста, поскорей!..“ Это повторил он несколько раз: „Скоро ли конец?..“ И всегда прибавлял: „Пожалуйста, поскорей!“ Вообще (после мук первой ночи, продолжавшихся два часа) он был удивительно терпелив. Когда тоска и боль его одолевали, он делал движения руками или отрывисто кряхтел, но так, что его почти не могли слышать. „Терпеть надо, друг, делать нечего, — сказал ему Даль, — но не стыдись боли своей, стонай, тебе будет легче“. — „Нет, — он отвечал перерывчиво, — нет… не надо… стонать… жена… услышит… Смешно же… чтоб этот… вздор… меня… пересилил… не хочу“.
Я покинул его в 5 часов и через два часа возвратился… Видев, что ночь была довольно спокойна, я пошел к себе почти с надеждою, но, возвращаясь, нашел иное. Арендт сказал мне решительно, что всё кончено и что ему не пережить дня. Действительно, пульс ослабел и начал упадать приметно; руки начали стыть. Он лежал с закрытыми глазами; иногда только подымал руки, чтобы взять льду и потереть им лоб. Ударило два часа пополудни, и в Пушкине осталось жизни на три четверти часа. Он открыл глаза и попросил моченой морошки. Когда её принесли, то он сказал внятно: „Позовите жену, пускай она меня покормит“. Она пришла, опустилась на колена у изголовья, поднесла ему ложечку-другую морошки, потом прижалась лицом к лицу его; Пушкин погладил её по голове и сказал: „Ну, ну, ничего, слава богу; всё хорошо! поди“. Спокойное выражение лица его и твердость голоса обманули бедную жену… „Вот увидите, — сказала она доктору Спасскому, — он будет жив, он не умрёт“».
А через несколько минут после того, как Наталья Николаевна передала камердинеру пустую тарелку, Пушкина не стало. Даль остановил часы. Было без пятнадцати минут три пополудни. На столике у дивана по-прежнему стояли канделябр с оплывшими свечами и ведерко с шампанским. Но перстня с изумрудом на нем уже не было…
Даже мертвый Пушкин был страшен царю. По выражению Жуковского, «полиция перешла за границы своей бдительности». «Из толков, не имевших между собой никакой связи, — писал возмущенный поэт Бенкендорфу, — она сделала заговор с политическою целию и в заговорщики произвела друзей Пушкина, которые окружали его страдальческую постель… Назначенную для отпевания церковь переменили, тело перенесли в неё ночью, с какой-то тайною, всех поразившею, без факелов, почти без проводников; и в минуту выноса, на которой собралось не более десяти ближайших друзей Пушкина, жандармы наполнили ту горницу, где молились о умершем, нас оцепили, и мы, так сказать, под стражею проводили тело до церкви. Какое намерение могли в нас предполагать? Чего могли от нас бояться? Этого я изъяснить не берусь».
После отпевания Пушкина в Придворной конюшенной церкви его повезли в Святогорский монастырь, где покоился прах его матери. Несмотря на предсмертную просьбу поэта, просившего за своего секунданта, и ходатайство Натальи Николаевны, Данзаса арестовали и ему было отказано в милости сопровождать гроб друга в Михайловское.
А через некоторое время состоялось разбирательство по делу убийцы Пушкина. Дантеса-Геккерена приговорили к смертной казни. Но одновременно с приговором суд постановил ходатайствовать о смягчении наказания. Ходатайство, разумеется, было учтено. Убийцу разжаловали в рядовые и выслали за границу. Вместе с Дантесом уехала из России и его жена, свояченица Пушкина, Екатерина Николаевна Гончарова.