— Ну, сейчас трудно об этом говорить...
— А что тут говорить? Об этом не говорить, мечтать, что ли, надо. — Виктор улыбнулся: — Ко мне недавно Груздь приходил, просил кальку достать. «На кой черт тебе калька?» — спрашиваю. Мнется. То да се. Наконец признался. Оказывается, он с одним архитектором на квартире живет. Глун... Глан... Не помню фамилии. Молодой парень вроде тебя. Так он, этот архитектор, над городами будущего работает. Города из голубого камня. Дома голубые, дороги голубые, улицы голубые... Как небо.
— Ерунда, фантазия...
— Фантазия — это не ерунда. Без мечты жить нельзя. Вот и Груздь... Калька-то, оказалось, для того архитектора нужна. «Боится, — говорит, — что запоздает, в срок свою работу не кончит. А без кальки и керосина много не начертишь: он по ночам работает. Мы, — говорит Груздь, — с ним по этому вопросу в Совнарком неделю назад заявление отправили: так, дескать, и так, учитывая, что на носу мировая революция и посему остро необходимо создать всемирный стиль архитектуры эпохи коммунизма, просим содействия в снабжении товарища Глана, который разрабатывает таковой, керосином и калькой. Что касается оплаты, то товарищ Глан, учитывая остроту международного момента, от нее отказывается и передает все свои чертежи республике безвозмездно...» Очень Груздь этим делом заинтересован. «Архиположительный фактор, — говорит, — и арифметический плюс...»
Виктор засмеялся, щелчком пальцев подбросил папиросу. Взлетев, она описала крутую дугу и упала где-то посреди комнаты. Огонек рассыпался по полу огненными брызгами. И мне на мгновение показалось, что это из тьмы ночи засверкали освещенные электричеством окна городов будущего. Кто его знает, может, они действительно будут голубыми? И еще я подумал, что сейчас где-то на другом конце Москвы склонилась над ватманом голова безвестного архитектора, который убежден, что ему очень нужно торопиться...
Тузик забормотал что-то несвязное, сбросил с себя одеяло. Я укрыл его. Лицо мальчика дышало жаром. А за окном тревожным, беспокойным сном спала Москва — холодная, голодная, разрушенная. Вдоль пустынных улиц гулял ветер, метались в бреду сыпнотифозные, спозаранку выстраивались угрюмые, молчаливые очереди за хлебом, а в гулких комнатах роскошных особняков бывшие аристократы и бывшие либералы раскладывали пасьянсы, пытаясь угадать точную дату падения Советской власти...
В стране война, голод, разруха, неустроенность, бандитизм. А жизнь продолжалась. Люди рождались и умирали, женились и расходились. И Сеня Булаев не только ловил бандитов, рассказывал смешные истории и показывал фокусы, но и ухаживал за машинисткой из нашей канцелярии (их тогда именовали пишбарышнями) Нюсей, с которой ходил в синематограф Ханжонкова на «жемчужину сезона» — боевик «Сказка любви дорогой. Молчи, грусть, молчи!», а то и посещал школу танцев с красивым и непонятным названием «Гартунг». И ухаживал он за ней так, как ухаживали за девушками, до него и после него. Правда, иногда он вместо цветов вручал ей кусок сала или воблу. И Нюся не делала различий между цветами и воблой, потому что она все-таки была девушкой 1918 года — голодного года.
Подшучивая над Сеней, мы в глубине души все-таки ему завидовали. Я даже предлагал Виктору сходить как-нибудь для смеха в «Гартунг». Он, кажется, не возражал, но мы туда так и не выбрались, хотя бывали во многих местах, посещение которых не входило в наши прямые обязанности, в том числе и в кафе поэтов — «Стойле пегаса».
Видимо, тогда, как и теперь, в сутках было ровно двадцать четыре часа. Но мы за эти двадцать четыре часа успевали все: допросить бандита и побеседовать с пострадавшими от налета, заштопать продранный китель и задержать валютчика, разобрать на оперативном совещании последнюю операцию и принять самое активное участие в общественном суде над Евгением Онегиным. Кстати, общественные литературные суды стали к тому времени повальным увлечением. На молодежных сборищах особенно доставалось Печорину, о котором Груздь говорил, что именно для таких типов революционный пролетариат отливает свинцовые пули на заводах. Мне, честно говоря, Печорин нравился, но я не рисковал, даже будучи официальным защитником, его оправдывать, а только робко просил суд учесть смягчающие его тяжелую вину обстоятельства. И только Нюся, устремив мечтательно глаза куда-то поверх наших голов, упрямо говорила: «А все-таки он был хороший».
По мнению Нюси, Тузик тоже был хорошим, хотя беспризорник, оправившийся, несмотря на мрачные прогнозы доктора Тушнова, уже через несколько дней, относился к ней более чем сдержанно. Нюся водила его в синематограф, в «Стойло пегаса», где порой вместо морковного чая подавали настоящий, но завоевать его любовь так и не смогла: кажется, Тузик был прирожденным женоненавистником. Зато с Груздем он сошелся быстро. Они познакомились у меня, когда Тузик только стал вставать с постели.
— Здорово, шкет! — сказал Груздь, входя в комнату и с любопытством разглядывая маленькую фигурку с прозрачным лицом и всклокоченными волосами.
— Здорово, матрос! — в тон ему ответил беспризорник.
— Шустрый! — поразился Груздь. — Ты откуда такой?
— С Хитровки.
— Житель «вольного города Хивы»? Ясно. А кличут как?
— Тузиком.
— Гм, какая-то кличка собачья. У нас на корабле кобель Тузик был. Выдумает же буржуазия такое: Тузиком человека прозвать. Ты же крещеный?
— Все может быть, — согласился Тузик.
— Ну, родители-то как нарекли?
— Тимофеем.
— Тимоша, значит? Вот это другой коленкор. Ой, Тимоша-Тимофей, хочешь — жни, а хочешь — сей! Ну, Тимофей Иванович, на голове стоять умеешь?
Груздь снял пояс с двумя маузерами и, покряхтывая, стал на голову.
— Силен! — с уважением сказал Тузик. — А на одной руке стоять можешь?
— Запросто.
Груздь сделал стойку на одной руке.
— А колесом перекувырнуться сможешь?
Груздь сделал колесо.
— Силен! — снова сказал Тузик и с этого момента проникся к Груздю уважением, которое уже ничто не могло поколебать.
Когда Груздь доставал кисет, Тузик тотчас же чиркал зажигалкой. Когда Груздю что-нибудь было нужно, Тузик сломя голову кидался выполнять его поручение.
Оказалось, что у этого смешливого, независимого беспризорника душа романтика, жадная до всего необычного и красивого. Тузик мог часами слушать рассказы Груздя про далекие тропические страны, где курчавые черные люди ходят почти совсем голыми по раскаленному золотому песку и грузят на большие пароходы ящики с кофе и бананами, про раскидистые пальмы, колючие кактусы и экзотические деревья со звучным названием баобаб.
На вопросы Тузик был неистощим.
— А там революция тоже будет? — спрашивал он.
— Сам посуди, — обстоятельно объяснял Груздь, — пролетариат там есть? Есть. Мировая буржуазия есть? Есть. Эксплуатация есть? Есть. Материализм есть? Есть. Тогда об чем речь? А революция в России для них арифметический плюс, потому что вроде примера. Увидят, как мы распрекрасно живем без буржуев, и сами так же распрекрасно жить захотят...
— Ну уж распрекрасно! — говорил Тузик, — Жрать-то нечего.
— Тебе бы все жрать... А ты рассуждай диалектически: почему нечего жрать? Потому что разруха. Вот покончим с буржуазией и с ее прихвостнями — всякими спекулянтами и бандитами — и возьмемся за ликвидацию разрухи. Уяснил?
Авторитет учителя был непререкаем. Только раз в душу Тузика закралось сомнение, когда Груздь заявил, что после мировой революции ни одного сыпнотифозного не останется: ни в Англии, ни в Бразилии, ни в России.
— В Англии может, а в России навряд.
— Это почему?