из этого месива глаз выхватывал какие-то рваные, темные силуэты. Провалы окон. Покосившиеся двери, которые вели в никуда. Груды битого кирпича. Лунный пейзаж. Вокруг плавал кисловатый запах. И стояла неестественная тишина, словно весь мир в одночасье рухнул.
Они повернулись и медленно направились к дому.
— И пока я там стоял, мне было видение, — продолжал сэр Майкл. — И я понял, что мир — мир, который я знал, — уже кончился, что дни цивилизации сочтены. Европу тошнило от самой себя, она растратила волю к великому. И я подумал: больше не будет ни Рафаэля, ни великой, достойной его живописи. Не будет гениальных опер и симфоний. Не будет поэзии, подобной поэзии Китса, не будет пьес, равных пьесам Шекспира. Никогда. Я думал: люди скоро забудут, как любить высокое и прекрасное. Уже забыли. Зато они научатся любить мелкие, ничтожные — земные — вещи и от этого сами станут мелкими и земными. Однажды они усядутся в круг на корточках и будут недоуменно разглядывать драгоценные реликвии прошлого и вопрошать: «Что это? Кому это могло нравиться? Кто решил, что это красиво?» Как обезьяны, которые тупо пялятся на сломанную лиру.
Впереди, за садовой оградой, показалось поместье. Нет, не чопорный и претенциозный феодальный замок, но почтенное родовое дворянское гнездо, неотъемлемая деталь пейзажа Котсуолдских холмов[19]. Двухэтажный особняк — кое-где еще виднелись следы первоначальной, пятнадцатого века, кладки — с высокими арочными окнами цоколя и двумя живописными мансардами по обе стороны фасада, увенчанного остроконечной крышей. Дом ее матери. Некогда на этом месте было зернохранилище Белхемского аббатства. К парадному входу вела буковая аллея. Сквозь сухую листву угадывались очертания разрушенной церкви. Понуро стояли в пожухшей траве покосившиеся древние могильные камни.
— Невыразимая тоска охватила меня, и я ушел, — рассказывал сэр Майкл. — Прочь от разрушенного дома. Я блуждал в тумане, не понимая, куда иду. Вдруг — это было как в сказке — я услышал голоса. Хор пел «Иерусалим», и в тумане казалось, что звуки льются с небес. Я очутился у входа в церковь. Никогда не забуду, это была церковь Святого Иакова. Я вошел — церковный хор репетировал, готовясь к какому-то торжеству, которое, кажется, должно было состояться вскоре в соборе Святого Павла. Церковь была пуста, и я решил, что это добрый знак — паства ушла, но гимн еще звучит… Потом они начали петь что-то другое со множеством «аллилуйя». По-моему, «Ищите же прежде Царства Божия и правды Его» или что-то в этом роде… А потом одна девушка вышла вперед и запела соло. Очаровательное создание. Черные, воронова крыла, волосы. Вдохновенный лик. И удивительный голос. Меццо-сопрано. С жемчужным тембром. «И это все приложится вам…» — Остановившись, сэр Майкл отечески похлопал Софию по руке. — Так я впервые увидел твою мать.
София хотела — как всегда при этих словах — улыбнуться, но на сей раз история не возымела ожидаемого воздействия; ее сердце дрогнуло, и она отвела глаза: среди мокрых от дождя зарослей ломоноса стоял маленький садовый домик. Сквозь пелену неожиданно навернувшихся слез она смутно различила фигуру сторожа, Харри. Сидя на крыше, он приколачивал к карнизу водосточную трубу, один за другим вынимая изо рта гвозди.
Внезапно София поняла, что вступает в очередную черную полосу своей жизни. В самую черную. «Хватит ли мне сил?» — спрашивала она себя и не находила ответа.
— Кстати, — проговорил сэр Майкл. — Я вдруг вспомнил — через две недели на «Сотбис» выставят «Волхвов». Думаю, мы должны их купить.
— Что? — София вздрогнула и в ужасе посмотрела на него, но тут же, осознав, что в словах отца нет ничего зловещего, поспешила взять себя в руки. А что еще он мог сказать? «Волхвы» — прекрасный образец немецкого романтизма, и его желание участвовать в аукционе вполне объяснимо.
— Да, — рассеянно произнесла она. — Разумеется. Если только цена будет приемлемой. Скажем, тридцать… или сорок тысяч.
— Нет. — Сэр Майкл поднял голову и устремил ввысь задумчивый взгляд. — Пусть мне придется выложить вдвое больше… втрое. Плевать. Я хочу купить весь триптих. Я куплю «Волхвов»… за любые деньги.
Портрет матери всегда висел напротив ее кровати — старой детской кровати на втором этаже усадьбы Белхем. Той ночью, лежа под пуховым одеялом, она, из-под кружевного полога, смотрела на него и не могла заснуть.
Родители заказали портрет вскоре после свадьбы. Энн тогда было примерно столько же лет, сколько теперь Софии. Бриллиантовое колье, гордый поворот головы, сияющий взор — все это вызывало улыбку. Художник явно льстил оригиналу, изобразив миру идеал, но при этом лишив его всякой индивидуальности. Тем не менее каждому, кто смотрел на портрет, бросалось в глаза очевидное сходство матери и дочери: те же черные волосы, те же высокие скулы, карие глаза, кожа цвета жемчуга. Только у женщины на портрете — как теперь казалось Софии — черты лица были мягче, светлее… Глаза светились добротой и состраданием, в улыбке угадывались великодушие и неподдельный интерес к жизни.
Глядя на нее, София неожиданно почувствовала невыносимое одиночество.
Повинуясь инстинкту, не отдавая себе отчета в том, что делает и почему плачет, она откинула одеяло, соскользнула с кровати и вышла из спальни. В дальнем конце темного коридора стояли старые дедушкины часы.
Она звала мать. И шла на этот звук. Дом спал, погруженный в тишину, которая была бы абсолютной, если бы не этот стук. Как и сейчас. Она миновала холл и повернула. Налево? Да. Она свернула налево и пошла дальше, смахивая слезы и шмыгая носом.
Еще один коридор. Анфилада комнат. Картины, пристенные столики; часы, канделябры, пустые стулья. Наконец, на торцовой стене гобелен с изображением вздыбленной многоголовой гидры, чей хвост обвивается вокруг звезд.
Она входит. Закрывает за собой дверь. Включает свет. Две настенные лампы с плафонами: от этого тусклого желтоватого света комната становится еще мрачнее; зловещие тени, колеблющиеся в углах, сгущаются. Справа и слева книжные полки. Впереди письменный стол отца, массивный, красного дерева, с декоративными пилястрами, увенчанными резными бараньими головами, которые взирают на нее скорбными очами. За столом — обтянутый кожей и закрытый чехлом стул с высокой спинкой, покосившейся от старости. Он подозрительно, словно исподлобья, наблюдает за ней.
Она понимает, что это глупо, но ничего не может с собой поделать: ей страшно. Лучше бы шторы были задернуты. Где-то там, в темноте, остов церкви. Старое кладбище. Она смотрит в окно, видит себя, и душа ее содрогается от страха: вдруг из тьмы кто-то вынырнет и прильнет к ее собственному отражению. Черная Энни…
Взгляду ее предстала потайная комната. Там стоял… обагренный кровью… ее отец.
— Папа, ты убийца? — вскричала она.
— Боюсь, что да, — хриплым шепотом ответил он.
Разумеется, это был всего лишь один из ее кошмаров. Но ей все равно было страшно, и,