– Луиза, плеть!
Взяв плетку, фрау пошла в амбар. Я последовал за ней. Димка лежал в углу на соломе.
– Встать! – крикнула Птичка.
Димка продолжал лежать, уткнув голову в солому. Тогда баронесса повернулась ко мне и скривила губы:
– Скажи ему, чтобы делал представление… Иначе я… О, я сама буду делать ему представление!
Вы понимаете, что теперь все зависело от меня? Я знал, что если скажу Димке, чтобы он крутился колесом по двору и утешал гостей Карла, он для меня пойдет на все. Но мне не хотелось этого делать. А баронесса ждала и глядела на меня так, будто я во всем виновен.
Я взглянул в покрасневшее лицо фрау, увидел ее плетку и подошел к Димке:
– Слушай, в конце концов, нам здесь жить придется. Покажи им какой-нибудь номер и пусть они убираются к черту! Тебе это ничего не стоит, а они будут знать, что мы умеем такое, чего им и во сне не снилось.
– Ладно, Молокоед, если ты так хочешь…
Дубленая Кожа вышел из амбара и, подняв обе руки кверху, выкрикнул слово, известное посетителям цирка во всех странах мира:
– Алле!
С лесенок амбара Димка бросился головой вниз и покатился колесом к сараю, где стояли зрители. Там рывком остановился, и не знаю, что Димка сделал, но немчики коротко рассмеялись. Потом Дубленая Кожа покатился обратно к амбару.
Зрители были в восторге. Они аплодировали и кричали:
– Еще, еще!
Баронесса тоже повернула ко мне голову:
– Видерхолен![36]
– Просят еще, – перевел я Димке.
Он постоял, подумал и улыбнулся:
– Объяви: номер называется «Судьба завоевателя».
Не успев разобраться в том, что сказал мне Димка, я крикнул:
– Дас шикзаль дес фроберер!
Этот номер достоин того, чтобы его описал самый лучший из писателей. Димка направился к зрителям пружинящей, спортивной походкой, но вдруг, как будто столкнувшись с препятствием, сделал бешеный скачок, потом перекувырнулся, отполз немного, встал и бросился, как в пропасть, головой вниз. Вот он уже вскочил, снова упал и, вытаращив глаза, пятился, смешно изгибаясь и беспомощно вытягивая голову. Волосы у Дубленой Кожи упали на лоб, и его челка чем-то напоминала сумасшедшего Гитлера. Зрители совсем одурели от восторга, они хлопали и требовали:
– Бис! Еще! Еще!
И только баронесса поднялась с места, сквозь плотно сдвинутые губы произнесла:
– Довольно, дети! Идите домой!
– Погуляли и хватит! – по-немецки, в тон ей, сказал Левка.
Баронесса ничего не ответила. Но когда киндеры покинули двор, крикнула:
– Я вас от этих штучек отучу! – и давай хлестать плетью меня и Димку и Левку.
Мы немедленно убежали в амбар. Рассвирепевшая Птичка бросилась за нами, и снова удары обрушились на наши головы.
Когда фрау загнала в угол обезумевшего от боли Левку и замахнулась на него еще раз, Большое Ухо не выдержал и, прикрываясь руками, в ужасе закричал:
– Ма-а-ма-а!
– Вы что делаете? – вскочил на ноги я: – Вы за это ответите!
То ли мои слова как-то подействовали на баронессу, то ли она решила, что мы уже довольно наказаны, но остановилась и молча ушла.
ТОВАРИЩЕСТВО
Сидит он раз в яме на корточках, думает о вольном житье, и скучно ему. Вдруг прямо на колени к нему лепешка упала, другая, и черешни посыпались.
Мы остались в темноте. Со двора не доносилось ни звука. Димка, растянувшись на соломе, тяжело дышал, а Левка всхлипывал. У меня тоже мучительно горели спина и левый бок после ударов плети.
Я подполз к Левке и хотел его обнять, но он ухватился за мою руку и отстранился.
– Что, больно?
– Тебя когда-нибудь били так, Молокоед? – спросил Большое Ухо и тут же, рассмеявшись сквозь слезы, добавил: – А я-то думал, что когда меня мама, бывало, шлепнет, так это что-то ужасное. И орал, орал, как бык. А было и совсем даже не больно…
– Мама, мама! – передразнил Димка. – Чего же ты заорал?