вспыхивали внутренним стремлением и упорством — жить! Он знал, что умирает, и старому Тырово было тяжело. Жаль было умирать именно теперь, когда в тундру пришла эта весть о герое, освобождающем его народ. Пришла правда, которую он так безуспешно выслеживал всю свою жизнь.
— Скоро Нум позовет меня к себе и я уйду. Князя белых оленей — лютого Ваську Сэротетто, который избил меня и отнял жизнь за пять потерянных в пургу важенок, я отдаю вам, сыновья. Он — несчастье нашего рода... Идите, мужчины, по дороге
И старик умер.
Десять упряжек лежали уже у чума беднейшего в роду Пыеда, но новые все еще продолжали прибывать. Пыеда Оковой встречал гостей с мороза и тряски. Пламя костра высоко лизало дымную темноту чума. Два десятка ненцев в разных позах и положениях разместились у тепла. Трубка мира, мудрости и единомыслия беспрерывно переходила из рук в руки...
— Сказывали ненцы:
—
— Говорит: платить ясак царям, попам и князцам не надо...
— Товаров, сахару, жиру, калача, и медных вещей будут давать много-много за шкуру зверя...
— С каждого охотника, умеющего стрелять из лука, будут брать не двух, а одного белого песца...
— Работник у богатого будет у него в чуме жить, есть много будет, за работу оленей получать будет...
...Говорили все.
Трубка мира и мудрости много раз заново наполнялась и обходила сидящих вновь и вновь. Выкрики, говор, возбужденные восклицания слились в один дышащий надеждами и гневом крик. И над всем этим носилось гневное, но простое, ласковое и суровое, близкое, но и далекое имя:
— Ваули...
— Вавля...
— Пиеттомин...
Крики вместе с дымом вырывались в дымоход чума и хороводились вокруг в морозном застое. Потом вдруг налетал ветер и уносил в снега, в незнаемые просторы — не обхоженные, не объезженные — ликующую весть и простое имя:
— Таз... Фю-у!.. Мятеж... Вавля... Народ... Ясак... У-ух!.. Собирайтесь... Правда... Ваули!
Шла весть могучими порывами, и она была желанной. А имя — Ваули Пиеттомин суровые дети снежных, промороженных тундр произносили с такой же любовью, как некогда произносил имена Степана Разина и Емельяна Пугачева русский крестьянин.
И до всесильного, главного тадибея[2] заснеженного Ямала[3] — хитрого, хромоногого Вывки — дошла весть страшная и тревожная. Старый Вывка еще пять лун назад разослал по тундрам двадцать зарубок о дне большого сбора князей, почетных шаманов и старейшин родов, чьи оленьи отрубы[4] мощнее туч на хмуром небе. Сегодня, в день сбора, одна за другой мчались оленьи упряжки с богатыми, сильными в тундре ездоками.
Когда все собрались и молча расселись на снег вокруг святого кургана, не смея войти к великому шаману и помешать его разговору с божествами, Вывка вышел и, ковыляя, быстро направился к кургану. Святое, привычное для Вывки место, встречало его уже обильной данью приезжих: золотом, мануфактурой, серебром, шкурами песцов и лисиц и черепами оленей.
Вывка вошел на курган, напялил на сутулую спину и детские плечи одежду из тряпья и лент и начал свой бессмысленный, неистовый обрядовый танец... Все молчали, боясь гнева могучего тадибея. Только слышалось ритмичное постукивание руки в пензер (бубен) и смех игривых бубенцов и медных побрякушек. Да луна бесстрастно глядела на танец Вывки прямо из-за кургана. Шаман танцовал, нелепо извиваясь и бормоча. Ударами кулака он все чаще и чаще пробуждал неподвижную жизнь звуков бубна. И было непонятно, во что же колотит Вывка: в бубен или в луну, вырисовывающуюся за его спиной.
После пляски шаман, обессилев, упал. Все молчали, затаив дыхание.
Долго лежал тадибей, пока, наконец, не пришел в себя от порывов холодного ветра, поднялся и глухим нечеловеческим голосом заговорил:
— Великое горе идет, ненцы. Ой, горе! Сами себя убивать будем! Роды разбредутся врозь! Мох исчезнет и олени умрут и разучатся узнавать своего хозяина! Кто виноват? — взвизгнул Вывка. — Все
Люди под курганом шарахнулись в сторону от злобы Вывки и притихли.
—
— Ваули — наше горе! — продолжал шаман. —
— Проклят такой ненец, — вторила толпа.
— Где ваши глаза, люди, — трусливые, как куропатки, послушные, как чумовские лайки? Берегите свои аргыши и непои[5]. Вор пришел к нам и от нас. Он убивает детей и плюет табачную жвачку на богов. Позор вам, мудрейшие ненцы!
— Позор нам! — отзывались фигуры на снегу.
— Идите к русскому начальнику, просите его защитить вас. Поймайте, убейте или отдайте проклятого ненца русским!
— Поймаем, отдадим... — виновато шептала толпа.
— Так хотят боги, берегитесь их гнева, старейшины! Я сказал.
Шаман отпустил всех. В чуме за мясом и чаем он сказал прислуживающей ему старшей (по счету четвертой) жене:
— Скажи, баба, батракам, чтобы они всех оленей, слышишь, всех, кроме ездовых, увели на Конец Земли, дальше от волков...
ГЛАВА 2
В чуме, приютившемся на опушке таежной глухомани, кажется, нет никаких признаков жизни. Ветхий чум еле сдерживается под напорами ветра — ветер вот-вот сорвет его с земли, и взлетит он огромной черной птицей в воздух...
Сугробы завалили его вход. Вокруг не видно ни следов человека, ни собаки, ни оленя, ни полозьев нарт. Лишь из дымового отверстия вверху ветер изредка вырывает клочки дыма и развевает их в пространство. Это — единственный признак теплящейся жизни.
У костра посреди чума сидит женщина и неподвижно смотрит в огонь. Время от времени она бросает в него хворост и снова каменеет. Только когда порывы ветра содрогают жилище, когда в щели ветхого