за светофором, остановила машину. Молодой паренек в бейсболке, приподнявшись, протянул руку, открыл правую дверцу и деловито спросил:
— На вокзал?
Город выталкивал Лину из своего безразличного чрева.
Она сидела, выпрямившись, позади вертлявого водителя, глядя, как истаивают в сумерках квартал за кварталом. Мелькнула и пропала улица, где они жили с Манечкой; позади этого входа в метро Коробов, тогда еще женатый, назначал ей, таясь, свидания. Из этого здания, напоминающего сиротский приют, они с мальчиком поспешно бежали с новогодней пионерской елки, чтобы вот в этом крохотном кафе съесть по толстому эклеру, запивая теплым лимонадом из пластиковых стаканчиков… В новом оперном Лина так и не побывала, как, впрочем, и в прежнем, теперь заколоченном и ветшающем театре, который на секунду возник и пропал позади…
Без всякого сожаления она покидала этот скрытый в себе самом муравейник, вселивший в нее чувство убийственной простоты существования. И чем сильнее становилось это чувство, тем глуше был страх, что за все придется расплачиваться.
Там, где ждал ее сын Марка, в этой призрачной, как от начала до конца выдуманная книга, жизни, Лине уже не было места…
Она вспомнила, как Марк воскликнул, узнав о том, что у них будет ребенок: «Не бойся! Пусть мы маленькие и нагие, как зверьки в этой холодной пустыне. Но мы не дадим себя приручить. И все начнем заново. Никто не посмеет сказать тебе: хватит блуждать, спустись наконец на эту паскудно- обольстительную землю».
Город кончился пыльной ладонью привокзальной площади, словно точкой в конце этой, как казалось тогда, лишенной смысла фразы.