— Витольд, — повторил я, чувствуя, что и сам бледнею — от гнева и страха вперемежку.
Он медленно разжал пальцы, и две монгольские головы разошлись, как механические, причем одна из монголок принялась тут же тихо поскуливать. По-прежнему не глядя на меня, Витольд развернулся и неторопливо пошел к центру зала, где сейчас не танцевали, и все пространство между столиками было пусто. Какая-то зловещая грация была в его неспешной походке, но я не мог угадать — что он задумал. Вторая монголка все таращилась на меня. Они не понимали — по краю какой пропасти прошли, ни хрена не понимали, взять бы с них тугриками за спасение, на худой конец, могли бы расплатиться бараном… Что-то произошло в воздухе, какая-то мгновенная перемена, хоть видимо ничего не изменилось, исчез только тот парень, затылок которого так пристально разглядывал Витольд, а свисающий край белой скатерти стал ярко-алым, как если бы его окатили из пульверизатора. Витольд той же походкой шел дальше мимо этого стола, и даже сидевшим за ним впору было засомневаться, не сам ли упал их товарищ с коня.
Я стал пробираться к выходу. Возможно, что-то было у нас общее, недаром он хотел корешить со мной, быть может, склонность к одинокому бунту; я ведь тоже чувствовал себя в известном смысле в зоне и тоже мечтал о свободе; да и свобода грезилась мне тогда в конечном счете так же: бикса попышнее, и чтоб пиджак кожаный, и чтоб суп с лимоном. Но нам было не но пути, и у каждого — своя дорога. Прощай, Витольд.
глава VI
ВИОЛА
И все-таки это должно было рано или поздно случиться, и это случилось, причем не походило на преступление, даже на запретное приключение: зона «В», седьмой этаж, аспирантское общежитие филологического факультета, блок из двух комнатух, но с одним душем и одним сортиром, осенние сумерки, бутылка коньяка, и не важно, как я там оказался — по старой привычке, должно быть, ибо никто в тот вечер не стал бы утверждать, что я был чрезмерно трезв. Она располагала крестьян-ской чухонской внешностью, светленькая в желтизну, с простым круглым миловидным лицом, с широким и низковатым задом, приветливая и пьющая, и не прошло и полбутылки, как мы были в постели. При всей вольности тогдашних нравов университетских общежитий и зная мужскую молву о легендарной сексуальной свободе жительниц скандинавского полуострова — золотое доспидовое время! но это вырвалось к слову, — я был удивлен все же скорости этого контакта, ведь знакомы мы до того не были и пяти минут. По-видимому, все дело было в моем шарме; это бесхитростное соображение и нетребовательный жар мимолетного соединения, ее половая предупредительность без этого нашего самоуничижения или гордыни, так — добродушное гостеприимство плоти, — все вместе не позволило мне тут же оценить — что именно со мной произошло. Лишь допивая коньяк, я спохватился, что ступил-таки на заветную дорогу, но сколь ни понуждал себя — ничего необыкновенного в случившемся не находил. Не знаю, может быть, всякий, страстно мечтая попасть туда, куда ведет, как кажется, опасный, крутой и прекрасный путь, и слишком долго предвкушая миг, когда заветная дверь скрипнет и приоткроется, пожинает разочарование: предвкушение всегда слаще свершения; или для натуры импульсивной слишком долгая подготовка всегда чревата лишь рутиной; к тому ж тот факт, что сошлись мы так по-свойски, что она живет в общежитии, точно как многие мои знакомые, и из Финляндии, пишет диссертацию по Шукшину и говорит по-русски почти без ошибок, тоже расхолодил меня и ввел в заблуждение, ведь и Финляндия, и общежитие были, как ни крути, когда-то частями моей империи; так или иначе — в тот первый вечер я был почти разочарован, и ничто меня не толкнуло, ничто не подсказало, что самые роковые пути имеют свойство открываться самым будничным образом, заманивая исподволь — так затягиваются в ремесло и в преступление, в любовь или в болезнь, о которых потом никто не заключит — излечимы ли, и которые в лучшем случае закончатся не смертью, но ее репетицией…
Мы стали видеться время от времени.
Конечно, мне льстило, что наконец-то у меня — своя иностранка, как и было положено в богемном кругу, где я тогда отирался. Вообще говоря, понятие свой иностранец не имело тогда непременного полового оттенка; со своим иностранцем сплошь и рядом крутили семейную дружбу, а наличие адюльтера в этом случае было чем-то совершенно несущественным; свой иностранец должен был водиться в каждом приличном доме, и ценили его больше, чем родственника — лауреата Ленинской премии, берегли от завистливого глаза пуще детей и жены, с той ревнивостью, с какой тщеславные люди поддерживают престиж, а коммерсанты лелеют верную выгоду. Свой иностранец, будь он сколь угодно захудал и плюгав, лишь бы не из стран третьего мира — о соцлагере здесь и вообще разговора нет, — магическим способом приподнимал жизнь человеческую над обыденностью, хоть корысть была невелика — разве покурить сигареты «Мальборо» в обмен на невероятное количество шашлыков и пельменей, что съедал средней руки человек с Запада в русском доме, попить липтона из березы да получить кое-что из ношеных шмоток, которые, впрочем, можно было перепродать; пол, профессия, национальность иностранца были вещами, вообще говоря, второстепенными, он играл роль своего рода живого амулета, любовь к нему была счастлива и безгрешна, как к существу эфира, и именно бескорыстность этого самозабвенного чувства рядовые западные господин или госпожа с энергией приятного самообольщения принимали за дивное русское гостеприимство, и мало кто из них догадывался, чем кончилось бы оно, прими они, скажем, советское гражданство, — гадливостью и презрением, если не ненавистью, чем только и может кончиться поруганная мечта. Что говорить, для московского плейбоя иметь любовницу-иностранку было непременным условием хорошего пилотажа. Так что я, конечно, гордился своей победой — таскал свою финнку по гостям, вернисажам, сходкам и именинам, тщеславно красуясь, демонстрируя приятелям и предъявляя всем интересующимся, — и, может быть, жить бы мне до сих пор на каком-нибудь хуторе в Суоми, будь я тогда поумнее, более тщателен и осторожен.
По мере того как встречи наши делались все более обязательными, я кое-что выяснял о ней, и понял, наконец, к немалому удивлению, что у нее никого нет — ни жениха в Хельсинки, ни любовника в финляндском посольстве, но что больше всего поражало воображение, так это то, что, по всей вероятности, молодые женщины на Западе точно так, как и в нашей простецкой стране, не прочь выйти замуж. Во мне стала зреть смутная мысль — не сознательный план, не более или менее отчетливая перспектива, но некий светящийся образ, — зреть с той нежной медлительностью, с какой зреют только самые баснословные идеи, набухая подспудно, а вовсе не приходя во сне, как любят обманывать шарлатаны доверчивую публику, — идеи, которым суждено перевернуть жизнь человека, а иногда и всего человечества; короче говоря, мне пришло в голову, что жениться на ней — мог бы я, но этого не надо было говорить вслух, чтобы не сглазить. Если б это произошло — надо ли пояснять, что могло бы случиться: мы с ней садимся в поезд под названием «Толстой»; как в кино, пересекаем границу; а там уж бог ведает, что стряслось бы — удар, взрыв, озарение, и я оказался бы в западном потустороннем мире, о котором мы все знали так же много легенд, как о рае и аде, но которые при всем желании не подлежали проверке в этой нашей грешной жизни. Я легкомысленно верил, что с ее помощью удалось бы преодолеть все политико-бюрократические запреты и преграды — получалось же это у некоторых, неизвестно, правда, какой ценой, — раз уж она так склонна к замужеству, и дело оставалось за малым — убедить ее, что замуж она хочет именно за меня.
Сделать я мог это только одним способом — убедив самого себя, что не могу без нее жить, это не всегда просто, но в данном случае все сходилось как раз наилучшим образом — одно к одному.
Здесь важно, что при всей ограниченности средств — по западным меркам, конечно, — она чувствовала себя, как в те годы и любая иностранка в Москве, более или менее — феей, ведь она располагала знанием высшего порядка, какого у всех нас, как персонажей смертных, быть не могло, возможностью общения с иными силами и иными мирами — скажем, способностью проникновения в западные посольства, за что любого на месте поразил бы гром, связью с заграницей по международному телефону, за что неосторожного тоже могли покарать нездешние силы, наконец, обладая волшебными, вполне бумажного вида конвертируемыми финскими марками, которые мне и держать-то в руках в темноте было опасно, она могла войти в валютный магазин или валютный бар непринужденно, как я в аптеку. По- видимому, на каком-то этапе отношений каждой даме свойственно стремиться быть для любовника волшебницей, щедро и лукаво преподнося свои дары, вот только в век тотальной демистификации секса для этого все меньше возможностей, каково ж было обрести фееричность для такой простоватой финской