чуть знакомому с анатомией человеческого тела, ни за что было б не угадать, как могло в ней умещаться такое количество всевозможных органов. Она не была высокой, мне по плечо, но за счет своего неправдоподобного сложения казалась очень длинной, при том, что вовсе не казалась худой; это была не худоба, но дивно художественная игра природы, вырезавшей ее пропорционально из одного куска. Ни до, ни после я не видел такой миниатюрной талии, таких нежно обведенных удлиненных бедер, таких рук и щиколоток, ушей и шеи. Родом она была с Ямайки, но жила в Лондоне, а в Москву в качестве сопровождающей от какой-то туристической фирмы привезла кучку богатых английских старух.
Думаю, было ей года двадцать два, и по нашим меркам красивой ее было бы сложно назвать — настоящая негритянская рожица, какие рисовали в книжках для детей про их сверстников-папуасов: большие вывороченные, розовые с исподу губы, широкий приплюснутый нос и маленькие, темно-орехового цвета сияющие глазки под мелко-мелко вьющимися черными волосами, уложенными в то, что называют в Америке кукурузная грядка. Должно быть, в ней не было примеси, африканская кровь ее предков так и не вступила в реакцию с кровью индейской или испанской, но мне она разом заменила целое агентство Кука — Лондон звучал для нас тогда так же экзотически, как Ямайка.
Расставшись в «Метелице», мы уговорились встретиться с ней вечером, но уже вдвоем. Помню, я понесся домой — переодеваться и готовиться к первому в жизни свиданию с настоящей представительницей во всех отношениях иного племени, здесь тебе и Англия, и Карибское море, и Запад, и чернота кожи, и никакого намека на призрак социализма, бродивший неутомимо по сопредельным странам, как и по моей собственной, — вот только дело осложнялось тем, что передо мною во весь рост встала проблема: на что, собственно, гулять мою нежданную черную подружку. Говоря былым языком — средства мои были в расстройстве. Стипендии я по крайней нерадивости не получал, но жизнь вел разгульную, что ни день — торчал в кабаках, куда вино мы приносили с собою. Конечно, в основном это были деньги отца, но изредка приходилось отправляться на добычу, хотя ни к какому бизнесу я был решительно не способен. Сережа был незаурядно талантлив в коммерции, и, помнится, мы торговали перед магазином «Обувь» каким-то дешевым шмотьем, каковым нас снабжала хозяйка одного польского семейства, причем навар подчас достигал трехсот процентов. Бывали и другие авантюры. Как раз той весной мы подрядились в составе студенческой бригады бетонировать какой-то подвал недостроенного дома в Чертаново, это была тяжелая и препротивная работенка, но зато по окончании деньги легли на бочку. И поскольку я был постоянным членом бригады, а Сережа бетонировал раз от разу, то причитающуюся ему долю выдали на руки мне, и эти самые деньги, почему-то Сереже еще не отданные, я цапнул тогда в возбуждении от постигшего меня приключения.
Впрочем, в то же лето был у меня роман с дамой двадцати пяти лет, звали ее Людочка Ш., специальность которой не назвать русским словом, скажем — гетера, а я при ней состоял, говоря языком Казановы, чичисбеем, и, вполне возможно, Сережа, часть твоего тогдашнего гонорара пошла на какие- нибудь пустяки, цветы или конфеты для Людочки, и я вспоминаю это, Сережа, с чувством вины, помня себя твоим должником, — да, на конфеты или цветы, потому что наши с ней ресторанные вояжи, конечно же, оплачивал не я, но ее соискатели, будь то французские бизнесмены, знаменитые хоккеисты или попросту мафиози, и всем я бывал представлен как кузен и должен был весь вечер вести себя приятно-незаметно с тем, чтобы в нужный момент ловко улепетнуть вместе с Людочкой черным ходом из «Берлина» или «Звездного неба» или, распрощавшись в два часа ночи с ее поклонниками, пойти в противоположном направлении, завернуть за угол, а затем быстрой тенью заскользнуть обратно в подъезд, в квартиру и в ее постель, а там перемигиваться с нею, прикладывавшей палец к губам, пока самоуверенный француз запоздало звонил в глухо молчащую дверь. Она была очень хороша, одна из самых красивых женщин, каких я когда-либо знал, к тому ж — дерзка до отчаянности, то, что теперь у нас назвали бы крутая и что американцы обозначают тафф. Я многому у нее научился, хотя она и третировала мою неотступную мечту о загранице как о земном рае, к европейцам относясь небрежно и даже высокомерно: ее отец был каким-то кагэбэшным внешнеторговым работником, и она обладала заграничным лоском, нерусской отчетливостью мышления, собранностью и самоответственностью, при полном равнодушии, увы, к литературе, о которой я все норовил с нею беседовать, порываясь даже зачитывать вслух какие-то свои в этой области опыты, но — оставим все это в скобках…
Забавно вспомнить, каков был шик того времени. Скажем, я по парадным случаям бывал одет так: темные вельветовые штаны, зеленые носки, светлые, искусственной замши полуботинки с бахромой, такая же коричневая куртка, но изюминкой наряда являлась рубаха — черного ситца в мелкий желтый цветок, с огромными отворотами высокого стоячего воротника, застегивавшимися на пуговицы, расположенные далеко по ключицам. Стиль был вполне урловый, а если учесть, что волосы я тогда носил почти до плеч, то, понятно, в целом мой облик вполне мог отвечать самому взыскательному негритянскому вкусу. Свою черную девочку в тот вечер я повел в дорогое кафе «Адриатика», и по сей день функционирующее где-то в Староконюшенном, место, в те годы модное у прикинутой молодежи, хоть и подозреваю, что это слово вошло в обиход несколько позже, — здесь почти не бывало проституток, здесь пристойно обслуживали, подавали паштет в тарталетках, коктейли и холодное шампанское. Мы сидели на мягком закругленном диванчике в неглубокой нише, пили брют и болтали очень живо — ее английский дивным образом напоминал тот, которому нас здесь учили. Я спросил, бывала ли она на концертах «Роллинг стоун», мне казалось, живя в Лондоне, это так же естественно, как в Одессе купаться в море. Оказалось, на концертах роллингов она не была, но мы тут же шепотом и хором спели с ней ай кэн гэт ноу сатисфэкшн, и тогда она спросила, был ли я там, где лежит этот мертвый лидер, и была поражена, в свою очередь, что случаются русские, которые ни разу не были в мавзолее. Я тут же с готовностью ударился в антикоммунистическую проповедь, и она заметила, что она тоже не коммунист, и последнее мне показалось странным — столь очевидным мне представлялось, что такая девушка и не могла бы оказаться коммунистом, раз родилась на Ямайке, а живет в Лондоне. Впрочем, я тут же поделился с ней, что не состою даже в союзе молодых коммунистов, который называется ком-со-мол, но на нее это не произвело должного впечатления, она и не подозревала, что в нашем с нею возрасте в этой стране все поголовно должны были состоять в этой организации, хоть и повторила старательно коум-coy-моул, и вскоре мы уже целовались, причем она, набирая в рот шампанского, заливала его в мои губы, и, признаюсь, это было непривычно, но чрезвычайно приятно, хоть шампанское выходило несколько подогретым, и чуждость ее расы нисколько не смущала меня. Пожалуй, в нашем поведении был вызов — может быть, в лондонских барах так себя и ведут, заливая друг другу брют из губ в губы, но в Москве в те годы это было все-таки известной экстравагантностью, хоть по соседству и предпочитали делать вид, что ничего не замечают. Конечно, целуясь с черной девочкой посреди советской державы, я испытывал некоторый прилив вполне героического энтузиазма, который охватывает нас при решимости отстоять свою свободу, — ее лондонская прописка плюсовалась с цветом ее кожи, а мне ли было не знать, что первое может привлечь острое внимание правоприменяющих органов, тогда как второе может возмутить нашу вполне расистски настроенную общественность, — я ведь знал отношение соотечественников к русским блядям, когда они садятся в такси с этими черножопыми, с этими негативами и угольками. Чувство опасности, как мы знаем, лишь умножает сексуальное возбуждение, но все же, когда она залезла глубоко мне в рот своим тонким вертлявым языком, я понял, что наступает атэншн, как предпочитали тогда говорить в центре вместо блатного и привычного атас. Мы прихватили с собою бутылку шампанского и взяли такси, я повез ее на Ленинские горы — показывать очередной вид, прикидывая, что в наступившей темноте все кошки серы и что в парке мы без помех сможем предаться нашим африканским ласкам.
Осмотру города было посвящено минуты три. Придерживая ее, я повлекся вниз по крутой тропке и на смутно освещенной луной и далекими фонарями полянке — относительно горизонтальной, — отступив в тень кустов, я обнял ее, и ответом мне были столь сладкие нежности, каковым я до тех пор никогда не подвергался и каковые вообще в дефиците в наше торопливое и подмороженное время. Я расстегнул ее кофточку, ласкал прелестную маленькую грудь с довольно крупными и очень твердыми, тугой резины, сосками, и она изгибала свое узкое хрупкое тело, будто танцуя танец. В свою очередь она расстегнула мою рубаху, лизала мою кожу жарким языком, а бедра ее ходили взад-вперед. Здесь было так укромно, все так располагало к немедленной близости, вот только как на грех меня держало в плену одно обстоятельство — я только что закончил курс бициллина, лечась от триппера, который подхватил у какой-то девицы из той же «Метелицы». Наверное, я уже не мог бы заразить ее, но провокации еще не было, к тому ж — я дал подписку, которую взял у меня мрачный доктор с бородой Вельзевула и в очень сильных очках, отчего его