Тем временем выяснялись и еще кое-какие подробности, отдалявшие ее в моих глазах и в вовсе не достижимую даль. Выяснилось, например, что она говорит и на иных, нежели русский, языках. Что ее родной язык испанский — умом было нетрудно понять, но как-то на уроке английского при заучивании нами форм неправильных глаголов на какой-то вопрос учительницы она вдруг быстро ответила ай дон’т лайк мандейс и тут же осеклась, поняв, что сболтнула лишнее и попалась, что прежнее ее притворство и деланное прилежание такой же, якобы, как все, неофитки — разоблачены. Чуть позже выяснилось, что она играет в большой теннис — кто-то встретил ее на улице с ракеткой, сенсацией это не стало, в иностранных фильмах часто играли в теннис, а потом целовались, как правило, богатые, а богатых хоть и не любили, но терпели как пережиток, тем более происходило это в кино, к тому ж — у нас в классе училась Мира Клемес, и она тоже играла, как и ее старшая сестра-спортсменка, и у нас в доме были и мячи, и ракетки; пару раз отец пытался пристроить меня к стенке, но мне было скучно впустую стучать мячом, не хватало видимой цели и духа соперничества. Словом, дело не в теннисе, а в том, что я мигом и с острым болезненным чувством, удивившим меня самого, представил себе всю ее, от головы до ног, стремительно метнувшуюся для приема низкой подачи, и видение это было столь грациозно, что я долго еще ходил под впечатлением образа, созданного в сущности лишь моим собственным воображением. Наконец, однажды я проходил мимо ее дома (дипдома, как говорили в нашем дворе, ибо наш дом стоял через улицу наискосок и был с виду близнецом — тот же кирпич, тот же восьмиэтажный параллелепипед времен хрущевского утилитаризма и борьбы с архитектурными излишествами), — я поравнялся с въездом в ее дипдвор, загляделся на милиционера, торчавшего в застекленной будке чуть в глубине улицы, и был потеснен тихо-тихо выезжавшим из ворот блестящим автомобилем с цветастым флажком на капоте. Она сидела на переднем сидении с окончательно неприступным видом, за рулем был, по-видимому, шофер, потому что сзади, то ли в шелковой, то ли в бархатной глубине, виднелся смуглый господин с невероятными усами, но не такими длинными, как я могу теперь припомнить, и не такими острыми, как на фотографиях Сальвадора Дали. Мне показалось — она меня не заметила. Автомобиль уехал, я даже не стал оборачиваться, но преисполнился такой невыносимо сладкой тоски по несбыточному, что этим же вечером подрался в кровь из-за пустяка с соседом, с которым до того мы играли в пластилиновых рыцарей. Рыцари были облеплены фольгой от шоколада, а рыцарские замки склеены из картона… На следующее утро в школе она сама подошла ко мне.
Она подошла и достала из ранца большую пеструю глянцевую пластинку, каких я до того никогда не видел (похожую мне привезет отец из Бельгии лишь двумя годами позже, когда его выпустят-таки на какую-то конференцию). Она протянула мне пластинку и спросила:
— Слушать?
От неожиданности я неточно понял ее, но на всякий случай кивнул.
— Ты слушать Билл Хеллей?
Но во второй раз ее вопрос прозвучал скорее повелительно. Я послушно взял пластинку, стараясь держать так, чтобы на конверте не оставалось следов от моих потных рук.
— Слушать! — повторила она приказ, отвернулась и пошла по коридору, ранец неся не на спине, а держа за помочу и покачивая им над полом.
Проигрыватель у меня был, на нем проигрывались отечественного производства пластинки двух калибров, но оба меньше, чем размер этого диска, оказавшегося американским, то есть почти не имеющим разумной стоимости, — даже я это понимал, хоть ни тогда, ни позже не был меломаном. Я слушал пластинки советских серий «Споемте, друзья» или «Шире круг», самой рискованной музыкой на них, как я помню, были твисты производства Арно Бабаджаняна, некое же подобие рок-н-ролла можно было извлечь из музыки к кинофильму «Человек-амфибия», тоже, разумеется, здешнего происхождения, где пелось так: «Нам бы, нам бы, нам бы, нам бы всем на дно», — что имитировало разгульную жизнь некоей гипотетической несоветской заграницы. Впрочем, кой у кого из моих дружков водились старшие братья и сестры, и у меня самого был кузен постарше меня, и, затесавшись к ним на вечеринку, можно было услышать записанные в Доме звукозаписи на Горького на рентгеновских пленках с изображением ребер «буги-вуги». Теперь же у меня в руках бы настоящий западный диск, знаменитый «Рок эраунд о’клок», который и тогда, и потом упорно переводили как «Рок вокруг часов», бессознательно используя русский омоним, — в том, что диск знаменит, я мог не сомневаться, не могло же от нее исходить что-нибудь второсортное. Едва заведя пластинку, я сразу же был покорен как бы небрежным голосом Билли, но прежде всего тем, что четкий ритм отбивался как по табуретке, ноги сами начинали ходить ходуном.
Я прокрутил диск и раз, и два, и три и попрыгал во-круг проигрывателя, торопясь выполнить ее поручение с тем, чтобы иметь возможность доложиться и, возможно, получить что-нибудь в награду, — я был не столь наивен, чтобы не понять — Билли был только поводом к более близкому знакомству, хотя и представить не мог — в чем, собственно, наше знакомство может заключаться. От нетерпения в школу я опоздал, и, когда влетел в класс, она уже сидела за своей партой — в среднем ряду. На перемене я подошел к ней и молча протянул пластинку. Она смотрела на меня довольно равнодушно:
— Ты можешь танцевать это?
— Спасибо, что, а, это, могу, то есть нет, я рок не умею, — что-то в этом духе пробормотал я.
— Я учить тебя, — сказала она.
— Когда? — сообразил спросить я не медля.
— Сегодня можно, — сказала она после паузы, что-то раскинув в уме, — ты знать я живу?
— Я знать, — отвечал я, вовсе не желая ее передразнивать, а лишь волнуясь, что мы не до конца поймем друг друга. — То есть не знать.
— Я спохватился, что проговорился, но было поздно.
— Ты знать, — констатировала она. — Я ждать четыре…
Как это — ждать? Ведь даже если бы она и назвала мне номер своей квартиры, я все равно не смог бы проникнуть в дипдвор, милиция наверняка меня задержит. Никакие объяснения не помогут, ибо нельзя приставать к иностранцам, мне рассказывали дружки — любители жвачки и бартера. Меня задержит милиция и оформит привод, хотя у Летучева — три привода, и ничего, правда, он растет без отца и второгодник. Можно было бы попытаться не идти мимо милиционера в будке, а перелезть через забор в другом конце двора, но — я слышал, бывают такие штуки — там наверняка натянута какая-нибудь невидимая проволока, от прикосновения к которой тебя шандарахнет насмерть, а в лучшем случае — завоет сирена, сбегутся милиционеры и отправят в колонию для несовершеннолетних, как неудачливого вора. Однако в половине четвертого я уже совершал обход ее двора по периметру, желая присмотреться получше к месту совершения будущего преступления, — так перебежчики наших рубежей, должно быть, тщетно искали слабые места в охране советских неприступных границ. Я дважды продефилировал мимо въезда в ее двор, стараясь не смотреть на милиционера, но тот в своей будке читал газету. За противоположным углом дома действительно начинался мощный бетонный забор в два моих роста, абсолютно гладкий, но никакой проволоки наверху, как я ни тужился, рассмотреть не удавалось. Я примерился: одолеть ограду не представит особого труда — дело техники, но вовремя сообразил, что будка с милиционером поставлена так, чтобы ему были видны все дворовые внутренности. Значит, надо бы точно знать место — где перелезать, чтобы использовать внутри хоть какое-нибудь прикрытие, иначе окажешься в мышеловке, и в таких размышлениях я брел вдоль забора по третьему кругу, когда увидел ее, прохаживающуюся по тротуару. Она махнула рукой, протянула ладонь, едва я подошел, цепко ухватила меня за рукав и потащила мимо милиционера, который мельком взглянул на нас — довольно равнодушно.
За криминальными приготовлениями как-то смазалось предвкушение свидания, а сейчас вместо радости видеть ее было смутное чувство унижения — в конце концов, она была моя одноклассница, а я не привык, чтобы девчонки вели меня за ручку туда, куда я сам не могу пройти; но было и другое чувство — глуповатой гордости: видели б меня товарищи идущим туда, куда им ни за что не пройти; но был, конечно, и страх от сознания беззаконности происходящего, и не было одного — вопроса: отчего, собственно, то, что я делаю, — беззаконно?
Впрочем, я успел подивиться, что дипдвор не многим отличался от нашего двора — такие же чахлые, кой-как посаженные деревца, такой же растресканный асфальт, разве что дети в песочнице — черного цвета. Вот только в подъезде был другой запах, и стенки почему-то обложены кафелем, но металлический лифт дребезжал точно так же, и на его полированных стенках тоже было что-то процарапано. Чудеса начались уже на ее этаже, поскольку вместо четырех положенных дверей на лестничную площадку выходило только две. Она повела меня направо, звонить не пришлось, дверь открылась сама собой, перед