окуляру, — и наш юноша узнал всю картину. Конечно, вот и фон — корпуса санатория Приморье, вот и группа отдыхающих, запечатлевающихся на память перед экскурсионной поездкой на прогулочном катере в Никитский ботанический сад; вон и немолодая бабенка в пляжных очках и панаме, в сарафане красивого ситца, рядом — гражданин в салатовой майке (темное потное пятно меж грудями), одной рукой придерживает подругу, в другой — женская сумка с выглядывающей из нее металлической дыхательной трубкой для подводного плавания, — птичка вылетела, фотограф отер пот, наш юноша отчетливо понял, что все это уже было. Конечно, конечно, он проходил здесь прошлым летом с приятелем (на том была еще такая полосатая маечка, похожая на тельняшку); они обогнули группы отдыхающих слева, юноша повернулся к спутнику и, должно быть, что-то сострил. На нем была легкая рубашка апаш, а волосы — еще длиннее, чем сейчас… Что ж, малютка находит материнскую грудь, девушки рожают, женщины подчас выходят замуж; шарик голубой, юноши ищут пару; ты же нашел самого себя. Для начала неплохо, будь здоров, мой милый.
6. Норвежский лес. Снимки русского путешественника
Длинные страны отличаются от широких (это видно по карте): у первых зачастую узкий верх и довольно широкий низ, вторые же вольно раскинулись с запада на восток, а сверху вниз, напротив, скорее, приплюснуты. Попав в это узкое протестантское королевство, первым делом я удивился, что молятся здесь столь же редко, как и у меня на родине (хозяйку свою во все время пребывания я так ни разу и не застал за молитвою), но много говорят о честности (впрочем, в моем атеистическом широком государстве тоже говорят об этом), когда, конечно, не говорят о кронах (размер национальных купюр обратно пропорционален занимаемой нацией площади), — впрочем, о наших мелких деньгах нам ведь тоже все горячее приходится печься.
Вот еще одна разница: фрукты дешевы, их много, жизнь же — дорога; у нас наоборот, и хозяйка по утрам вынимает из почтового ящика рекламы и проспекты товаров и услуг, издаваемые и распространяемые людьми, замышляющими, как она уверена, что-то против ее благосостояния и небольшого капитала, несет добычу на вытянутой руке, зажав двумя пальцами, как какую-нибудь рептилию, прямиком, не разворачивая, к помойному ведру, причем поспешно (что, если у этого существа оторвется хвост и оно, забившись под мебель, останется жить в апартаменте)…
В первую неделю ты рассеян. Ибо, как сказал один твой предшественник, молодой турист-фотограф, ровно за два века до тебя и за полвека до изобретения фотографии двумя легкомысленными французами, «мысль, что я уже вне отечества, производила в душе моей удивительное действие». Ты в северном углу Европы, ночь пароходом до Киля или Копенгагена, шесть часов поездом от Стокгольма. Сюда не пролегают торговые пути и не слишком исхожены туристские тропы, и хозяин маленькой табачной лавочки искренне удивлен: он в первый раз в жизни видит живого русского.
Здесь когда-то жили викинги, потом Лютер (знал ли он это имя — Норвегия) нашел здесь, быть может, наиболее последовательных своих приверженцев; вернувшиеся с континента Ибсен и Мунк в начале века попрекали только что выбившихся из-под шведов соотечественников провинциальностью и пуританством и отчасти добились своего: после второй мировой войны и сексуальной революции жители длинной страны почувствовали себя в перевернувшемся мире не в своей тарелке. Похоже, фиорды глубоко проникли в их психику, как и внутрь их побережья: бог умер, тролли разбежались, никто уж не знал, свободен он и раскрепощен или покорен и целомудрен, король объявил социализм, а цены на мировом нефтяном рынке, так долго взвинчиваемые арабами, упали, и это мигом похоронило на дне моря солидный куш национального дохода. Норвежцы неожиданно оказались жителями не только самой узкой, но и самой дорогой страны Европы, все чаще они предпочитали проводить отпуск в Греции или Югославии, мечтая о пенсии и переселении в Португалию, где сто крон (завтрак с бокалом пива) станут-таки ста долларами, а они после трудов праведных, подобно их предкам — свободным мореплавателям, не будут ежедневно подсчитывать, сколько они должны своему банку.
Нищий путешествующий россиянин в известном смысле свободнее посетителя западного супермаркета (это тем более так, если свободу понимать не как протестантскую ответственность, но по- русски как бесшабашность). Конечно, на улице или в ресторане никто тебя здесь не примется поучать, где тебе сидеть, стоять, ходить и носить ли бороду, и русский путешественник не сразу привыкает к незнакомому чувству автономности личности, смутно подозревая, что на этой узкой земле права человека — не совсем пустой звук, а правосудие крепко стоит на страже интересов длинного гражданина, — но на что, собственно, нам правосудие? У нас есть православие, и россиянин с пеленок обучился такому инстинктивному самосохранению, которое и не снилось одурманенному демократией европейцу. Но вот что обидно: русский путешественник быстро понимает, что, по всей видимости, как раз это-то качество ему здесь и не пригодится, но продолжает смотреть на аборигенов с долей превосходства (которое призвано разогнать в глубине души смутное чувство неудовлетворенности и облачко раздражения), с каким может смотреть коренной австралиец на жителя, скажем, центра Сиднея, не умеющего метать бумеранг и увернуться от крокодила, — увы, увы, эти навыки здесь никто не сможет оценить по достоинству. Он многое понимает, но продолжает смотреть на длинных жителей как ветеран цинизма и изворотливости в отпуску на школьницу-отличницу, а те ему платят схожей монетой, давая понять подчас, что отчетливо ощущают его криминальное прошлое. Отбросив иногда свое добротное воспитание, кое-кто даже (с вежливой улыбкой) расскажет о, например, необычайном трудолюбии жителей длинной страны, расскажет многозначительно, но ты-то, исполненный национального опыта, лишь ухмыляешься при едкой, но поверхностной мысли, что и на твоей родине много говорят о труде, но не те, кто работает (эти делают свое дело молча), а обманщики и демагоги.
В первые дни ты бестолково щелкаешь затвором своей камеры направо и налево, глазеешь на витрины и жадно вдыхаешь столь непривычный твоим широким легким европейский воздух, боишься заблудиться и ругаешь местные власти за непомерную плату в общественном транспорте. К концу первой недели это проходит.
Ты начинаешь экономить пленку. Ты обретаешь утраченную было избирательность кадра. Ты вглядываешься в усталые лица на улицах в конце дня, цвет которых не свидетельствует ни о хорошем питании, ни об активном досуге на свежем воздухе (чего-чего, а свежего воздуха здесь полно). Эти в массе своей дешево и стандартно одетые люди, уныло глядящие в свои толстые газеты и простенькие комиксы, вовсе не склонны улыбаться друг другу (да, нельзя изучать чужую жизнь на парадных раутах), и ты стираешь с лица непроизвольно-оживленное идиотическое выражение путешественника, спускаясь в тоннель (так зовут здесь четыре перегона подземки); пока едешь до стортинга (место твоих ежедневных стартов), ты с грустью размышляешь о том, что, видно, нигде не найти земного рая, что жизнь человеческая в каждом уголке этого маленького мира исполнена забот и тягот (лишь путешественник может день ото дня тщательно предаваться празднику жизни), а повседневность одинакова всюду, и нехитрую эту истину ты мог почерпнуть бы еще лет двадцать назад, не дожидаясь выездной визы, на уроках английского в школе, если б был прилежный ученик, когда тебя заставляли учить наизусть песенку, герой которой — фотограф вроде тебя — отправился из Лондона, что ли, в Шотландию, будучи недоволен, верно, положением дел у него дома. И он убедился, что
the ground
was as hard
that the yard
was as long
that a song
was as merry
that a cherry
was as red,
как и у него на родине (у нас, впрочем, всего краснее знамена), и он stood in his shoes and he