wondered, да-да, он весьма wondered. Akkurat, как говорят норвежцы.
Сначала ты снимаешь виды.
Но скоро невозможная красота норвежских приморских городков (белые домики со свежеумытыми мордочками будто держатся за подол старой темно-бордовой узкой деревянной кирхи), фантастическая прелесть Осло-фиорда и чистота снега в прибрежном лесу — все начинает казаться чересчур стерильным, а безупречный порядок светлых экономных интерьеров в гостеприимных домах — и вовсе фригидным, и ты с двойственным чувством слушаешь пояснения хозяина, будучи выведен им на веранду, на морозный воздух. Там, внизу, в заливе, — маленькая каменная крепость на крохотном островке. Крепость старенькая, к сороковому году нашего столетия она уж век как бездействовала, но вот появились суда немецкой оккупационной армады; кровь викингов взыграла в жилах маленького гарнизона, содержавшегося в целях поддержания традиции; извлечены были заряды, порох оказался сухим, фашисты и опомниться не успели, как старинные пушки дали по ним залп, и головной корабль, гордость флотилии, схватившись за простреленный бок, пошел ко дну. Воды фиорда поглотили его — это было славным началом бесславной оккупации.
Твою русскую душу смущает этот рассказ — так много в нем гордости маленького народа своим маленьким подвигом. Но гордость эта — не казенная. У нас в России куда большими глупостями, жертвами и победами так шумно и помпезно гордится государство, что отдельному человеку на долю не остается ничего, кроме скепсиса, и в этот момент я завидовал норвежцу. Зато, думал я, зато (он что-то еще рассказывал, очаровательно улыбаясь), зато (мы перебрались в гостиную), зато (он налил мне виски со льдом), зато (в гостиной было невыносимо красиво и много дам, была зажжена сотня свечей, висели хорошие картины и венецианская люстра, приглашенные были приятно оживлены после долгого и вкуснейшего обеда, а теперь перешли к кофе и лонг-дринку), зато у нас, — но я не знал, что у нас «зато», хотя, клянусь всеми божественными персонажами Малой и Большой Эдд, очень хотел бы знать. В подобных случаях такой глубокой растерянности русский путешественник зачастую перепивает. И вот его рука тянется к талиям дам, музыка гремит, всем вокруг страшно весело, а ты через некоторое время находишь себя распростертым на нежнейшей постели (подозревая, что вместо пуха в матрас, налита вода и что это не только твое субъективное впечатление, но — техническая реальность) в отведенной тебе гостевой комнате; ты — в мягкой приятной пижаме, рядом — твой бокал, который, по-видимому, ты до последней минуты сжимал в руке (чистое виски, определяешь ты, обнюхав его с омерзением), и что-то мешает тебе, стягивая твою щеку. С трудом ты отлепляешь прилепившуюся к коже клейкую бумажку — это алое сердечко, обведенное золотой каемкой с нарисованным на нем золотым же Амуром, целящимся золотой стрелой, прямо тебе в глаза… Еще до завтрака ты, обманув бдительность хозяев, поспешно сбегаешь на прогулку и бродишь по окрестному лесу со смутными чувствами, как возвратившийся из странствий Пер Гюнт. «Сколько лет путешествие было приятнейшей мечтой моего воображения? Не в восторге ли сказал я себе: наконец ты поедешь? Не считал ли дней и часов? Но когда пришел желанный день, я стал грустить, вообразив в первый раз живо, что мне надлежало расстаться со всем, что, так сказать, входило в состав нравственного бытия моего?» — вот как описывал сходное состояние русский человек Карамзин.
Что такого сладкого, что такого горького, такого незаменимого для «нравственного бытия» и естественного самочувствия оставляем мы на родине, вторгаясь в Европу? Очереди за всем необходимым, повседневное хамство, грязь на вокзалах (и именно заплеванный выборгский вокзал, засиженная мухами бутылка сгнившего лимонада — единственный товар в тамошнем буфете, — приведет тебя, свинью, в умиление при первом же шаге на возвратном пути по родной земле) и хамовато-крикливые лозунги? Вот тебе чужие сосны в свежайшем норвежском снегу, вот скандинавские горы, воспетые Григом и скальдами, вот быстрый незамерзающий ручей в зимнем лесу, говорящий на чужом языке, вон верхушка церкви, наконец, где молятся тому же богу, что и твои предки, хоть и на иной манер. Вот тебе Европа.
Но нет, с лишней силой ощущаешь ты принадлежность свою другим широким пространствам, но каким: в Африке и Австралии ты не бывал, а в Азии ты — тоже чужой? Тут впору не Ибсена с Гамсуном вспоминать, а пушкинскую речь Достоевского, но — так или иначе — ты окончательно понимаешь, что начисто лишен глуповатой европейской гордости, с какой распевает по телеканалу Скай, или телеканалу Би-би-си, или в каждом порядочном кабаке какая-нибудь прыщеватая группа в блестящем трико на ляжках непременную песенку с одинаковым всегда, как программа «Время», содержанием: милая, встретимся в Стокгольме, я увезу тебя в Хельсинки-таун, жди меня, дорогая, в Риме, мы покатим в Париж на уик-энд, нежен песок на Канарах, а в Лиссабоне я знаю один уютный кабачок… У тебя нет, оказывается, своего континента.
Потом ты запечатлеваешь другую часть страны.
Юная китаянка, гардеробщица в одном из многочисленных Чайна-таунов, держит на коленях раскрытую книжку с картинками. Она не понимает по-английски твоего произношения, но решительно отвергает предположение, что она родом из Пекина: Гонг-Конг. Ты тоже ее не понимаешь — китайские и русские модуляции мало похожи. На коленях она держит учебник норвежского языка. Иммиграция в страну практически прекращена, но у многих приезжающих здесь есть родственники, и натурализоваться в Норвегии все же проще, чем, скажем, провинциалу прописаться в Москве.
В индусском магазине тебе предлагают пряности, и ты, не умея не купить ничего, если тебя столь вежливо к тому склоняют, приобретаешь пакет каких-то засушенных цветов. Индус поясняет, помогая себе жестами, что этот гербарий следует жевать after a meal. В пакистанском бистро ты и вовсе чувствуешь себя как дома — столы грязные, как в московской пельменной, в туалете не горит лампочка и не спускается вода; полупьяная немолодая женщина что-то шепчет тебе на ухо, ты отвечаешь на своем русском английском, что ее не понимаешь, — она с хохотом отходит. Здесь же, за стеной этого обшарпанного здания в иммигрантском районе в магазине
В кафе для безработных стоит запах марихуаны и давно не мытых тел и не меняемой одежды (в бесплатных муниципальных квартирах редко бывает ванная), но запрещена продажа пива. Здесь, похоже, все знают друг друга, как в русской пивной, и приходят подкрепиться практически бесплатным обедом из смеси недоваренной картошки, шампиньонов и свежей капусты, запивая все жидким кофе. К тебе подходит старик со щетиной на синих щеках, с искореженными ногтями (в полиэтиленовом пакете звякают пустые бутылки). Без перевода ты понимаешь его вопрос: а ты воевал?
Ты зачехляешь камеру. Изнанка буржуазного города нравится тебе еще меньше изнанки города советского. Ты испытываешь смутную тоску — по дому, проклиная вместе с тем свою подверженность ностальгии. Тебе начинает мерещиться, что, сложись твоя судьба иначе, и ты мог бы оказаться здесь же, обменивая талоны на еду в окрестных лавчонках на дешевое вино. Ты с удивлением вглядываешься в черные и желтые, красные и коричневые лица — похоже, они не устают радоваться, что избавились от своих южных мазерлендов, правдами и неправдами проникнув в эту северную и холодную узкую страну. Впрочем, они и Гамсуна не читают: они торгуют. Быть может, торговля и ностальгия вещи несочетающиеся, может быть.
Но вот важный урок: в течение многих лет, понимаешь ты теперь, ты был зажат, как ребенок отцовскими коленками, двумя мифами о Западе: мифом журнала «Vog» и официальным отечественным об ужасах капитализма. И с тем, и с другим теперь тебе жаль расставаться, ибо действительность — неромантична: оба мифа — два берега, между которыми течет реальность. Бинго для одиноких стариков, листовки общества «Бабушки против ядерной войны», японские машины по огромным ценам в витрине, тихое и чинное театральное кафе с портретами бывших завсегдатаев, которые успели прославиться, разрушающиеся дома, отданные муниципалитетом бездомным с размалеванными стенами и надписью на воротах «Fuck off», игрушечные мини-банки привлекающие детским дизайном и выдающие купюры после того, как пожуют и выплюнут (могут и проглотить, если кредит иссяк) магнитную карточку клиента, ночные клубы для тех, кто побогаче, такие же клубы для тех, кто победнее, дворец дряхлого короля, наконец, в парке которого прогуливают собак, и образцовое здание парламента, уютная биржа, с десяток театров, бесконечные извещения о снижении цен в витринах, — и среди этого, пугливо озираясь туда и сюда, течет жизнь среднего класса, то есть собственно жизнь, класса, возведшего свои предрассудки до законов бытия, в меру забитого, в меру сумасбродного, в меру параноидального и злобного, в меру сытого и добродушного.