либо уроки — это уж, как говорится, его подробности (жене, разумеется, я ничего подобного не говорю). Я люблю рассказывать истории, это не корпеть над сценарием — вариант за вариантом, и не перестаю удивляться, что за это удовольствие мне еще и платят деньги. Жена же, как человек, не сочиняющий историй, а только статьи, уверена, что писатель (я в данном случае) всю жизнь проникает в некую глубинную, непременную для его существа тему, пусть сам об этом и не подозревает. И рано или поздно он, писатель, осознает (с помощью критики, а чаще жены, надо полагать), что, собственно, всем написанным он хотел сказать, — и тогда (смекаю я) о писателе критики могут сочинять монографии, а жены — мемуары, если тому удалось, конечно, во время преставиться. Иногда, когда я разболтаюсь за столом неосторожно и расскажу что-нибудь, как мне кажется, забавное (историйку всегда хорошо, прежде чем записать, обкатать устно), я ловлю на себе странно задумчивый взгляд моей жены, пугающий меня. Тлеет в нем сдавленное безумноватое какое-то возбуждение, своего рода вампирическая алчность. Я осекаюсь, но все равно слышу, как жена произносит, обращаясь к гостям и сдерживая дрожь ликования:
— Вы заметили, — и называет меня в такой момент по фамилии, — он снова вышел на свою тему…
И вот теперь я должен был описать этот случай, которому и свидетелем-то не был, а узнал нечто сбивчивое от жены, которая, в свою очередь, услышала обо всем от хозяйки. Не в первый раз она подталкивала под руку, и, справедливости ради, надо сказать, часто бывала права. И некоторые ее соображения, а подчас и целые фразы я с чистым сердцем использовал в своих сценариях, доверяя ее вкусу и слуху, но она маниакально преследовала единственную цель — чтобы и прозу я писал не без ее указаний (она искренне, бескорыстно хотела мне помочь, я знаю), и зачастую трогательно удивлялась, что, мол, советовала мне то-то и то-то, но я написал все равно по-своему. В таких случаях мне делалось неловко перед ней, но таково уж мое несчастное свойство: когда лет десять кряду меня не печатали, моя симпатичнейшая редакторша, подкармливавшая меня те эти годы восточными переводами, восклицала: «Да напишите же вы, наконец, Им что-нибудь!» Я действительно много раз садился к столу с намерением написать что-нибудь Им, и всякий раз из-под моего пера выходила такая беспросветная абракадабра, что я впадал в крайнее уныние, обуреваемый сомнениями в своих умственных способностях.
А дело было вот в чем: вчера вечером в километре от поселка, где мы наняли комнату, как раз там, где начинаются живописные скалы и где запрещена ночевка туристам и стоянка автомашин, арестовали чей-то автомобиль. Мы уже позавтракали, жена отправилась в сад (мы вставали поздно, на море ходили, лишь когда спадала жара), я сел за письменный стол и стал усердно изображать работу (лелея, естественно, мечту прилечь на кровать с газетой и с сигаретой, что возможно было лишь в случае, если бы жена ушла на рынок), как вдруг она вошла в комнату и, присев за моей спиной на кресло, преподнесла мне это сообщение несколько меланхолически, и от этой ее раздумчивости я не ждал ничего хорошего, в ней всегда в нем таился некий укор, причем, сколько я ни напрягал воображение, никогда не мог сообразить во время, чем заслужил осуждение и откуда неведомый ветер гонит первые облачка. Жена выложила мне всю историю (если, конечно, это можно назвать историей) как бы в три хода. После первого я позволил себе пожать плечами и переложить на столе пару листочков (выглянув, правда, во двор и убедившись, что с моей машиной все в порядке), сигнализируя, что занят, что мне всегда приятно с ней поболтать, но сейчас я не хотел бы отрываться по пустякам. Но тут жена сделала следующий ход, твердо ставя слова:
— Владельца пока так и не нашли.
В тоне ее, глубоко-глубоко, я почувствовал раздражение, словно она заранее готовилась дать отпор. Мне пришлось повернуться к ней и, изобразив изумление (что вышло неискренне, должно быть), вопросить: — Так и не нашли?
Вообразив, что я иронизирую, но не позволяя себе оскорбляться (что непременно предприняла бы, не будь на моем месте такое ничтожество, как я), отчеканила:
— Этот человек, по всей вероятности, утонул в море. — (Как будто здесь было в чем еще утонуть). И добавила, снисходя до подсказки: — Тебе не кажется это странным?
Мне, вообще говоря, это не показалось странным. Любой теоретически может утонуть, приехал он на автомобиле или пришел пешком. Море глубокое. И если человек неважно плавает (как я, например), или полез в воду спьяну (что и со мной иногда случалось), или ногу у него в неподходящий момент свело судорогой (как у меня в постели прошлой ночью), то отчего бы ему, собственно, и не утонуть. Но вслух я сказал:
— Да, пожалуй, это странно.
Но тут же понял по ее подозрительному взгляду, что все равно промахнулся. Я подумал смятенно, что, скорее всего, в этом разговоре неадекватен (на мою неадекватность в разговорах с людьми мне бывало неоднократно указано), что, по всей вероятности, не смог на основе полученной мною суммы данных воспринять изюминку, что делала историю важной и достойной разгадывания. Я быстро постарался перебрать в уме все сказанное женой, но только запутался и не смог добраться до сути. Видно, у меня было столь жалкое выражение, что она, наконец, смягчилась:
— В машине остались все документы владельца, техпаспорт, деньги, вещи, и машина была заперта. Значит, если владелец отправился в море, — она так и сказала —
Логично, подумал я, сам я не беру с собою в воду ключей от автомобиля.
— Значит — он не собирался вернуться!
— Или собирался вернуться не скоро, — обмолвился я и тут же пожалел об этом. Впрочем, мое замечание было пропущено мимо ушей, ибо партия близилась к финалу, настало время для решительного, завершающего хода.
— Ты не чувствуешь, — спросила жена холодно, — что в этом есть твоя тема?
Я не чувствовал, как всегда.
— Тема преодоления запретов и табу. Как же можешь ты не чувствовать, ты…
Сейчас она скажет, что я известный писатель, она всегда так говорит, когда следом за этим намерена подчеркнуть всю степень моей недоумочности.
— Постой, — перебил я ее, почувствовав наконец волю к сопротивлению, — постой, если он собирался утопиться, то зачем вообще ему было заботиться о машине, брать с собою ключи. Конечно, конечно, я слышал об особой аккуратности самоубийц — предсмертные записки, предусмотрительно сложенные на берегу брюки, прилежно поставленные туфельки на мостках у пруда…
— Работай, не буду тебе мешать, — сказала она и встала. — Но подумай: человек приехал издалека, на машине его — московские номера, приехал издалека с тем, чтобы исчезнуть навсегда, перейти в другой мир!
— Может быть, у него жена, дети, ему негде было повеситься! — вскричал я.
— Подумай, — повторила она, — он приехал к границе. И исчез!
— Да с чего ты это все взяла! — возмутился я окончательно, угадав, наконец ее мысль. — Ну, отошел в поселок, встретил знакомых, напился, заночевал у девочек, наконец. Сегодня утром пошел первым делом опохмелиться. Он мог и не знать, что стоянка запрещена, что уже вечером пограничники позвонили в милицию…
Жена слушала спокойно, но в этом не было ничего хорошего.
— Ты кончил? — спросила она. — Так вот, не меряй всех по себе.
Она вышла из комнаты, окутав меня таким плотным облаком презрения, что я от досады развалился на диване, а ноги закинул на спинку, чего в других обстоятельствах никогда себе не позволял.
У каждой семьи, должно быть, есть собственные сценарии на многие случаи жизни: сценарий встречи, сценарий разлуки, сценарий ревности и сценарий примирения. У нас с женой наиболее разработанным был сценарий размолвки, того, что она называла недопониманием (имея в виду, разумеется, мое недомыслие).
Первое, что указывало на мое недопонимание (ее самой, ситуации, идеи или журнальной статьи) — это молчание за обедом с холодно-деликатными светскими просьбами передать ей то или это (чаще всего стол был достаточно мал, она и сама могла бы до всего дотянуться). Но всякий раз меня поражало, как какое-то непонятно-неестественное явление природы, что эта теплая домашняя женщина с мягкими улыбкой и глазами умеет становиться столь далекой и невозмутимой.