застывший в мучительном раздумье посреди голой сцены; пустая сцена сама по себе; колосники, обвисший занавес, даже пустой зрительный зал, в котором парусиновые чехлы, накинутые на ряды кресел, так напоминают саваны…
Стечение обстоятельств было таково: только успел фотограф повздорить со своим издательством, для которого последние годы делал фотоальбомы, как позвонил ему этот самый главный помощник и генеральный заместитель и с косноязычным шармом объяснил, что видел его буклеты, его плакаты и что театр хотел бы заказать ему кое-что (так он выразился), необходимое для предстоящего зарубежного вояжа (свой зритель, понятно, пусть продолжает жевать обычную жвачку), — и невероятным, виртуозным образом (фотограф не смог понять — каким), делая это предложение, этот самый тип сумел дать понять, что они-то в фотографе как раз и не нуждаются, но готовы пригласить его из чистой филантропии, а необходимые материалы им как-то не очень-то и нужны. Все эти
Они шли лестницами и переходами, то спускаясь на два пролета, то поднимаясь на пролет вверх, ныряли в низкие окованные люки с надписями, разрешавшими входить только своим и запрещавшими это делать посторонним; они с кем-то здоровались на ходу, гид что-то кричал в приоткрытые двери, за которыми стучали машинки и миловидные женщины пили чай; изредка им приходилось пожимать руки вальяжным господам, державшимся с невероятным достоинством (тут же на бегу фотограф успевал узнать, что перед ними был не ведущий заслуженный артист вовсе, но, скажем, администратор по билетным кассам или второй помощник режиссера по женской половине труппы), — и лишь привычная тяжесть кофра на левом плече, лишь чувство, что кожаная его плоть привычно трется о твой свитер, помогали фотографу не потерять уверенность в себе.
Гид погонял его:
— Он? — спросила капитанша, и ее заместитель, ставший рядом с ней совершенной козявкой, крутнул ножкой, согнул в локте правый кожаный рукав и поклонился. — Хорошо. Ну, ты ему… там… объясни, — произнесла она хрипло и компенсировала фотографу обращение к нему в третьем лице гримасой, которая могла сойти за кислую улыбку, — объясни, что мы хотим… и без этого… чтоб в русле нашего направления.
Ее огромный черный глаз уплыл с лица фотографа, аудиенция была закончена, оба оказались за дверью. И тут же помощник поволок фотографа прочь, сквозь эти шикарные апартаменты, вцепившись в рукав.
Но вместо того, чтобы стоять на месте, дождаться, пока не явится кто-нибудь и не выведет его, фотограф (не надо бы было ему любопытствовать) пошел по лестнице вверх, шел долго, пока не превратились ступени из каменных в деревянные и скрипучие, перила не стали шаткими, а над головой не заголубело открытое небо. Приблизившись, фотограф убедился, однако, что небо намалевано синей краской на фанере, нарисована и парочка кудрявых облачков, а хода дальше нет. Он стал спускаться, но на прежнюю площадку не попал, а оказался в бетонном подвале с горячими трубами, по стенам которого сочилась холодная вода. На его счастье, здесь был служебный телефон. Едва он снял трубку — ему ответили, но он не успел ничего толком узнать: как только на том конце услышали слово «главный», его резко оборвали. «Ее нет, улетела в Турцию для постановки „Валентина и Катерины“». И телефон отключился. Тут в глубине бункера мелькнула тонконогая фигура в кожаном пиджаке, подозрительно скособоченная на сторону, как если бы она несла что-то тяжелое на плече, шмыгнула в темноте и пропала; фотограф устремился за ней.
Клеть грузового лифта дожидалась его. Едва фотограф погрузился, как лифт поплыл вверх, но вскоре остановился. Это, должно быть, был склад реквизита, потому что фотограф тут же столкнулся с деревянной лошадью с ногами; рядом на специальной подставке дремала голова Цербера; высилась бутафорская скала, не иначе как закрывающая адову пасть; валялись вперемешку малиновые перчатки, балетные пачки, восковые раскрашенные райские яблоки, папская митра, лавровое дерево, золотое руно, четыре шляпы испанских донов, три апельсина, покрытых натуральной плесенью, опутанная паутиной, словно водорослями, ветряная мельница и костюм, похоже, привидения, весь заляпанный жирными пятнами. Все было в виде весьма плачевном. Продравшись сквозь этот хлам, оставшийся, по-видимому, от тех времен, когда театр не обрел еще нынешнего направления, плутая и тыкаясь, фотограф застыл на месте, удивленный представшим ему зрелищем. В большом чемодане с надписью на нем «герой» лежал не то накрашенный актер, не то ярко размалеванный манекен в пиджаке и галстуке и со значком Союза журналистов на лацкане — этакий умрун из народной покойничьей игры; крышка чемодана была откинута, на мертвеца падали сверху, мотаясь, многоцветные легкие листья; тут же, опершись на сложенный модный зонтик, сидела немолодая женщина в широком плаще и бормотала негромко слова цыганской песенки (и фотографу представилось, что ему знакомы и ее голос, и, быть может, ее лицо); поодаль стояла маскированная группа (юноши одеты старухами, девушки стариками, у одной из-под кителя торчала прицепленная на резинке красная морковка, непристойно покачивающаяся), все грустно махали носовыми платочками, провожая не то покойника, не то саму женщину в дальнюю страну. На всякий случай фотограф поискал глазами где-нибудь поблизости свой кофр с фотокамерой — нет, его нигде не было видно.
В другом месте, в комнате с заляпанными зеркалами, которые отражали лишь смутные контуры фигур, делая их похожими на пришельцев из иного мира, в старом кресле неподвижно сидела старуха в валенках; женщина средних лет смеялась молодым смехом, плакал юноша, простирая к женщине руки, под громкие звуки музыки полуголая девица, кривляясь и хохоча, плясала рок-н-ролл, и хрустели стеклянные осколки у нее под ногами. Потом он попал на крышу.
Крыша была устроена на сцене, под ней расположился театр марионеток. Куклы отдыхали после представления, ворчали на режиссера, сплетничали, говорили по телефону, пили чай из своих кукольных чашечек; кукла-фат ухаживал за куклой-куртизанкой, задирая ей юбку, та хихикала тонюсеньким голоском; две другие перессорились, подрались, самовар опрокинулся, вода закапала на помост, и марионетки в