гвозде висело чистенькое полотенце, но рядом такое же валялось мятым комом. Из четырех одна постель была заправлена, другие же вывернуты, будто лежавшие в них по ложной тревоге спасались от пожара. Из складчатых чрев то лез кремовый край простыни, то высовывался от спального мешка вкладыш такого оловянного цвета, будто над ним долго отачивали простые карандаши. Не убранные ничем и никуда чемоданы, затолканные по углам рюкзаки придавали помещению, при общем просторе и избытке площади, черты вокзального, чем, однако, напоминая об извиняющей обитателей бивачности их здешнего бытия.

Воздух, разумеется, стоял спертый.

Но проветривать в комнате было трудно — окошки под потолком воздуха не давали, а две двери использовать для вентиляции не годилось. Одна отворялась в столовую, другая — на задний двор, но открывать заднюю было неполезно, так как вела она в бывший загон, забросанный многолетне пометом и наполнявшийся подальше от полудня тучами мух и мушек, висевших над ним, словно затолканных в невидимый садок. Так что дверь эту, напротив, законопатили накрепко, однако мухи густо сочились сквозь несуществующие щели.

Вторая комната, посветлей и поменьше, аж с парой окошек, принадлежала Воскресенской и, разумеется, мало напоминала мужскую. Дверь из нее, как и дверь мужчин, вела в столовую, но тем сходство кончалось.

Хоть детали интерьера и были в основном те же, но употреблялись иначе. Кусок брезента, к примеру, вполне демократичный, если сравнивать с мужским, не валялся на полу, а развешан был по двум стенам. К нему удобно было приколоть и карты, и картинки, ухваченные от тех же, бесполезных на мужской половине «Огоньков». На полу же расположены были тоже не персидские ковры, а цветные перкалевые палатки, не понадобившиеся в этот раз. Раскладушка стояла в уголке прибранная, рядом — пустой вьючник вместо тумбочки, на нем книжка, завернутая и заложенная веселенькой открыточкой. И еще множество уютных вещиц присутствовало повсюду: керамическая кружка с наточенными разноцветными карандашами, коробка с нитками, да плечики с платьицами на стене, да цветастая сумочка, да домашние тапочки у изножья постели, да с раскрытым ртом ножницы на гвозде. И вместе всё, по отдельности простое и привычное, складывало тепленькое мягкое гнездышко, пахнувшее из глубины сладко и манящее вглубь, обманывающее, что, не видное глазу, там и еще что-то есть… В него-то на свой страх и риск втащил парень утром раскладушку для вновь прибывшей.

Раскладушка долго молчала.

Парень, издергавшись вконец между булькавшими на плите кастрюлями, мытьем посуды и заметанием следов, позабыл было о тете Маше, как раскладушка неожиданно и громко крякнула. Парень прислушался. Повариха поперхала спросонья, явственно простонала, и в тон пружины что-то заупокойно проныли. Потом раздалось кряхтенье, тетя Маша высморкалась, проелозили по полу тапки, дверь в столовую приоткрылась.

Парень выглянул из кухни.

Предстала перед ним несомненно та же тетя Маша — постанывающая и заспанная, с той же опухолью на месте лица, в том же платье с бордовыми мятыми цветами. Но выражение всей ее скомканной коротконогой фигуры было столь отчетливо новым — виноватым, приниженным, — что парень застыл как стоял, тут же и убоявшись загадочного контраста.

Пряча глаза, неловко и боком, опустилась тетя Маша на складной табурет, поводила головой, просипела с посвистом:

— Уж извините меня. Это соседка все, ведьмюка.

Парень лупился на нее. Краем красного глаза тетя Маша нашла его в проеме и, убедившись, что ее слушают, справившись с накипью в горле, продолжила в пустоту: — Ты, говорит, Марья, куда едешь? В пустыню, говорю, к геологам.

Она глотнула воздуха. Был это, бессомненно, зачин исповеди, и парень воспитанно приселся тут же.

— А знаешь, говорит, что у геологов у энтих такой закон есть? Я испугалась, какой такой закон? А такой, говорит, закон, чтоб все трезвые ходили. По тому закону, говорит, кто пьяный во первый раз приедет — тому ничего, а кто на месте нажрется — сейчас штраф. А где, говорит, видано, чтоб перед дорогой не выпить? Я сама-то не пью, — уточнила повариха со скорым косым и жалобным взглядом, — а она, соседка- то, пьянь лютая, три раза леченная, колотая и зашитая. Но только ей лечение — что слону дробина. Здоровше меня в три раза, вот и уговорила. Сперва рупь взяла, потом еще два и посуду. — Повариха вздрогнула, зябко потерла кулачки, ежась, продолжала: — А я смолоду не пью, считай, первую рюмку-то пригубила на старости лет. Из старообрядцев я, из староверов иначе.

Парень не кивал, не соглашался явно и, чего доброго, не верил, а сидел против нее с внимательным выражением.

— Так они, староверы, ни-ни, не пьют, — с нажимом и убежденно втолковывала тетя Маша, — вера ихняя не дозволяет. С этим делом строго-настрого. Я из деревни-то рано ушла, вотчим не пускал. Как наказал с энтих вот лет кудельку тянуть, так ни шагу из дома. А я кудельку справно тянуть умела. Щиплешь пальчиками, а кудельку тянешь. Понятно вам?

Парень кивнул добросовестно, но тетя Маша взглядывала на него с сомнением.

— А как вотчим помер, есть нечего стало, мы и разбрелись кто куда. Я на стройку пошла, в город, в общежитии жила. А со мной одна в комнате, на манер энтой соседки, только, считай, мордатей. И были у ней именина. Гостёв наприглашала, все мужичья, и все с самогоном вваливаются да за стол. Я сижу в уголочку тихонько, а они как пошли, как напились, вкруг нее так и толчь, так и толчь. И сама приняла как следует и давай ко мне приступать. Поди, говорит, Марья, да со мной выпей. Знала, хрюшка паскудная, что не пью, а все одно орет на мене, это чтоб пред кобелями своими фасон держать. Проздравь, кричит, мене, Марья, как есть проздравь. И так прилипла, что банный лист: проздравь ея да проздравь. Я ни в какую, сижу ни гугу, тогда схватили они меня, двое держат, псы здоровенные, а она, блядюга, рот мене разжимат и сивуху в рот залить хочет. Я-то зубы сжала, не даюсь, головой верть да верть, а она пуще ярится. Не хошь, орет, мене проздравить за мое здоровье? И пошла по щекам бить. Хлещет эдак по лицу, псы гогочут. Справились, конечно, — вздохнула тетя Маша, наклонила голову по-девичьи и почертила пальцем на подоле. — Мне тогда годков двадцать и было. Влили, зажгло огнем, голова кругом, возле рожи жирные смеются, плывет все. Потом рвать стала. И стыдно мне, и рвет мене, и жгет огнем. С того вечера два дня домой не ворочалась, ходила над рекой, топиться думала. Да вот не утопилась… Меня Марьей Федоровной зовут. Да только зови тетей Машей, все так кличут. И зять теть Маш, и соседи теть Маш, и внучок — и тот теть Маш… — Круглое и еще гладкое ее лицо за время рассказа покрылось испариной. — Ну, — нетвердо поднялась на ноги, — показывайте кухню, где у вас чего.

На кухне спросила осторожно: — А сколько ж человечков вас будет? Пять?! — даже присела. — Да разве ж это экспедиция?

— Отряд.

— А Толик сказал: экспедиция. — Она протянула разочарованно, но тут же и воспряла: — Ведь на пять человечков-то и пирожки сделать можно, и беляши, и пельмешки Я ведь и на сто, и на двести готовила. А на пять-то… — И тут же испуганно: — А чегой-то у тебя кипит?

— Суп.

— Сам готовишь, — руками всплеснула. Она сняла крышку с кастрюли, издали заглянула и, крадучись, понюхала. — Чтой-то не пойму.

— Рыбный суп, — пояснил парень буднично.

— Из какой же такой рыбы? — осторожно прошептала.

— Из консервов. Уха рыбацкая в банках, — бодрым рекламным тоном утвердил парень, но покраснел.

— А это? — указала на соседнюю кастрюлю.

— Картошка.

— Вижу, что картошка. Пустая?

Парень замялся.

— Да вот здесь мясо… но я еще…

Тетя Маша нашла кружку на столе, удрученно качая головой, зачерпнула воды из бочки и громкими глотками выпила.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату