самый господин Рцы Земля, а уж потом мы.
Владимир отрицательно качнул головой.
– Шубка, – коротко ответил он. – Шубка, второпях брошенная убийцей на месте преступления.
– Тогда не знаю. – Я развел руками. – Сдаюсь. Нет у меня объяснений, Володя. Но скажите мне, ради Бога, какой резон Артемию Васильевичу лгать?
– Ну, мало ли резонов для лжи, – неопределенно ответил Владимир.
– Володя, – воскликнул я запальчиво, – не забывайте: Артемий Васильевич – мой старый друг! Обвиняя его во лжи, вы, по сути, объявляете его убийцею!
– Полно, Николай Афанасьевич! Никого я ни в чем не обвиняю, что вы, ей-богу… – Владимир досадливо поморщился. – Вот только объясните мне, где скрывалась наша австрийская барышня в течение то ли одиннадцати, то ли шестнадцати, а возможно, и всех семнадцати дней, да так, что ни одна живая душа о том ничего не знает.
Я ничего не ответил.
– То-то и оно, – сказал Владимир. – Ничего я не утверждаю наверное и никого не обвиняю. Но пока мы не узнаем, где, с кем и почему скрывалась Луиза Вайсциммер с того момента, когда она, по словам господина Петракова, оставила Бутырки, и до той печальной секунды, когда какой-то злодей всадил ей в грудь заряд гвоздей, мы не сможем назвать убийцу.
Ульянов еще не закончил говорить, а я вдруг понял, что имею ответ на этот вопрос. Вот только ответ этот никак не принесет пользы моему другу Артемию Васильевичу Петракову, ибо способен не только усилить подозрения против него, но превратить их из догадки почти в уверенность.
– Боже мой… – простонал я, бессильно опускаясь в кресло. – Боже мой, Володя… Но это ужасно!.. Это невозможно!..
Владимир склонился надо мною, пристально заглядывая в глаза.
– Что? – спросил он тихо, но требовательно. – Что ужасно? Что невозможно?
Я не ответил. С невероятной четкостью, словно заново услышав их наяву, вспомнил я вдруг веселые разговоры Артемия Васильевича об очередном его амурном успехе – о новом его романе. И вел он разговоры эти аккурат в то время, когда барышня Вайсциммер находилась неведомо где. Оживив в памяти эти его рассказы, я немедленно утвердился в мысли, что имелась в виду несчастная Луиза, находившаяся у него в гостях, а вовсе не уехавшая сразу после появления в Казань. Все сходилось: и время, и даже то, что намекал он на приданое. Приданое было знатным – как-никак поместье, которым Петраков до того просто управлял, могло перейти в его полное владение. Помнится, Артемий Васильевич говорил и о том, что невеста (он ее уже так называл) уехала ненадолго и вскорости вернется… А еще я припомнил его слова, сказанные в тот несчастный день, когда в Ушне обнаружились тела погибших. Молвил он тогда – и как раз в ответ на мой вопрос о невесте: «Что есть женское постоянство, дорогой Николай Афанасьевич? Пустой звук! Уехала, обещала написать. Вот уж два месяца – ни слуху ни духу…»
– Володя, – сказал я расстроенно, – все эти дни несчастная жила в бутырской усадьбе, в гостях у Артемия Васильевича Петракова. Полагаю, он просто испугался признаться в том. Но он – не убийца. Два месяца ждал ее друг мой бедный, а она уж давным-давно лежала на дне замерзшей реки…
И я рассказал молодому Ульянову о том, что вспомнил, – вплоть до последних слов Артемия о женском непостоянстве, произнесенных совсем незадолго до нахождения в Ушне тела Луизы Вайсциммер.
– Я вполне уверен, – завершил я свой рассказ, – что барышня Вайсциммер и есть та пассия Артемия Васильевича, о которой он мне рассказывал. Уехала она, я так думаю, накануне ледостава. А что не отозвалась потом – так господин Петраков отнес это к ветрености женской натуры. Вот вам и разгадка.
Изложив все моему молодому другу, я почувствовал, будто с плеч моих свалился немалый груз. Однако это облегчение тотчас исчезло, едва я взглянул на сосредоточенное лицо Владимира. Похоже, не устраивало что-то нашего студента в той разгадке, которую предложил ему я.
– Что Луиза Вайсциммер гостила у господина Петракова не день, а более двух недель, – с этим я согласен, – сказал он, хмуря брови. – И то, что, говоря о своем романе, он, скорее всего, имел в виду именно ее, – тоже похоже на правду, это вы точно подметили, Николай Афанасьевич. Однако остается все же одна каверза, одна нерешенная загадка.
– Какая? – спросил я, чувствуя подвох.
– Куда и как он отвез свою возлюбленную? – ответил Владимир вопросом на вопрос. – В Казань? Но тогда каким образом она опять здесь очутилась? Отвез только до Кокушкина? Почему тогда высадил здесь?
– Может, не сам отвозил? – предположил я без особой, впрочем, уверенности. – Послал Равиля…
– Это все равно, – заметил Владимир с некоторым раздражением в голосе. – Даже если Равиля – что ж, не знал он разве, куда именно отвез Равиль его гостью? Нет, сказанное вами лишь усиливает подозрение против господина Петракова. Что-то он скрывает. Только вот что именно – пока мы не знаем. И еще: откуда появился господин Рцы Земля? Господин Роберт Зайдлер? Ни Феофанов, ни друг ваш Петраков его не опознали. Можно предположить, что он приехал сюда прямо из Лаишева, на следующий день после визита к словоохотливому аптекарю Карлу Христиановичу. Но, – Владимир прищурился, – где-то ведь он написал черновик письма, обнаруженного нами? В Лаишеве? В другом каком-нибудь месте? И почему оказался на месте преступления за считанные секунды до того, как преступник бросил тело жертвы в воду? А? Нет, то, что вы вспомнили, дополняет комбинацию, но не разрешает ее, дорогой Николай Афанасьевич. Это еще не эндшпиль.
Глава одиннадцатая,
в которой нас приглашают на охоту
Два дня после возвращения из Казани – субботу и воскресенье – я провел большею частью в постели. То ли нервическое состояние последнего времени изрядно ослабило меня, то ли прихватил мороз по дороге, а может, съел что лишнее – и то сказать, в Самосырове-то я оскоромился, – но только чувствовал я себя не лучшим образом. Жар поднялся, в подбрюшье какое-то колотье ощущалось, и вообще, как писали в старых романах, томление в членах.
Недомогание мое переполошило моих домашних – и Аленушку, и Домну, и даже Ефима. Женская половина домочадцев норовила поить меня настоями ромашки и липового цвета, от которых я упорно отказывался по причине их решительной гадостности. Ефим же, приходя в мою комнату, стоял, вздыхая, на пороге и молча качал кудлатой головой. Всякий раз я выставлял его, спрашивая прежде, какое дело его привело, – и всякий раз он спустя короткое время возвращался. Поведение кучера могло бы насмешить, кабы события последних дней не отбили у меня всякое желание смеяться над чем бы то ни было. Я даже встревожился несколько его вздохами – неужели я столь жалко выглядел? Однако взгляд в зеркало несколько меня успокоил: никаких особых перемен в лице своем я не усмотрел, седины в усах не прибавилось. Разве что слегка ввалились глаза. Ну, так и немудрено – слишком я разъездился последнее время, да по зимней поре.
Аленушке я строго-настрого запретил рассказывать кому бы то ни было о моем недомогании. Она, конечно, ослушалась, так что к вечеру второго дня у меня, один за другим, появились два посетителя, не то чтобы мною не ожидавшихся, но во всяком случае незваных. Первому гостю я нисколько не удивился – и потому, что сам хотел его видеть, и по той причине, что давно уже подозревал за своей дочерью конфиденции с нашим студентом: ничего она не умела да и не хотела скрывать от Владимира, вопреки моим запретам.
Молодой Ульянов, сняв шубу и шапку в сенях, прошел в мою комнату, где я, облаченный в любимый драповый шлафрок и байковый ночной колпак, полулежал в кресле со стаканом горячего чая в одной руке и «Севастопольскими рассказами» в другой.
Поздоровавшись, гость поискал глазами, куда бы сесть, пододвинул свободный стул к окну, уселся и спросил участливо:
– Что же это вы, Николай Афанасьевич, а? Ейбогу, я себя виновником чувствую – вконец вас загонял. Давайте договоримся так: вы выздоравливайте, не волнуйтесь. А история эта загадочная – да